Люди и призраки - Сергей Александрович Снегов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сорок восемь. Крен говорит о тридцати двух потому, что они ему всех ближе. Но всего их было сорок восемь. Ни один пока не пойман.
— Оставьте дневник и можете идти.
Когда следователь осторожно закрыл за собой дверь, начальник пододвинул обгоревшую тетрадь. От первых страниц ничего не осталось, многое отсутствовало и на следующих, но середина и конец составляли почти связный текст. Начальник читал с интересом, временами качал головой и — не то удивлённо, не то восхищённо — бормотал про себя: «Прохвост же! Ну и прохвост! Двадцать пять — и ни года меньше!»
* * *…потрясённый. Я стремился лишь к этому восемь мучительно трудных лет — нет, я не мог поверить! Это было слишком хорошо, немыслимо хорошо! Я заметался по комнате, чуть не плакал; думаю, взгляни кто со стороны, решил бы, что я сошёл с ума, — так я был рад! Потом я сказал: возьми себя в руки, он настал, наконец, час твоего торжества — весь мир вскоре падёт к твоим ногам! Я прикрикнул на себя: и на меньшее, чем мир, не соглашайся, руки у тебя достаточно сильны, чтобы поиграть этим шариком; нет, говорю тебе, нет, ты не напрасно потрудился, человечество отметит тебя среди величайших благодетелей! После этого я приблизился к аппарату. Колени у меня дрожали. Шарик жил, пульсировал, расчле…
…пошёл на убыль: четыре дня реального существования после восьми лет горячечных мечтаний и математических расчётов! Здесь важен факт — мне удалось материализовать мысли, остальное — детали; детали можно переделывать и дорабатывать. Я почувствовал усталость: четверо суток без сна — даже для меня это многовато. Я в последний раз полюбовался рассасывающимся в растворе комочком. Я знал, что когда проснусь, комочка не будет. Он был — лишь это имело значение! Я повалился на диван…
…Чёрт! — сказал он. — Счёт электрической компании за этот месяц чудовищный! Вы не жуёте эти проклятые киловатты, профессор Крен?
— Не понимаю, чего вы хотите, доктор Паркер? — сказал я, сжимая под столом руки. Я не хотел, чтобы он заметил, что я волнуюсь.
— Отлично понимаете! То, что легко разрешают себе частные компании, нам недоступно. Налогоплательщики раскошеливаются на полицию, а не на науку.
— Вычтите из моего жалования за лекции. Хоть за три года вперёд!
Он фыркнул. У него была рожа самодовольной жабы. Он растянул до ушей синеватые губы. В его выпуклых глазах мерцали зелёные огоньки. Я его ненавидел.
— Вы нахал, Крен! Может, вы припомните, видали вы в последнем семестре кого-нибудь из своих студентов?
Я молчал. В эту зиму я не прочитал ни одной лекции. Я ссылался на нездоровье, на неполадки с аппаратами, находил тысячи других причин, чтобы не появляться в аудитории. Меня корчило от мысли, что придётся забросить эксперименты хоть на час. Изредка встречая студентов во дворе колледжа, я отворачивался и торопился пройти мимо.
— Вы израсходовали своё жалование за десять лет вперёд, — продолжал Паркер. — Два таких профессора, как вы, выпустят в трубу любой университет…
…миллиарды лет! Я содрогнулся, представив себе безмерный однообразный бег столетий, начавшийся с момента, как первый комочек протоплазмы стал развиваться в мыслящую субстанцию. Продолжительность человеческой жизни рядом с продолжительностью процесса, создавшего её, — песчинка у подножия Монблана! Что сложнее? Быть готовой песчинкой или нагромождать гору, порождающую песчинку? Я задал себе этот вопрос и ужаснулся — ответ был иной, чем я ожидал. Ровно три миллиарда лет понадобилось природе, чтобы даровать женщине умение за девять месяцев породить новую жизнь. Труд женщины и природы несоизмерим. «Монблан и песчинка!» — твердил я себе, шагая по лаборатории из угла в угол.
Да, конечно, я совершил открытие. Я нашёл способ миллиарды лет, потраченные природой, сжать в недели и дни. Я уверен: мне поставят памятники во всех городах мира, каждое слово, набросанное мной на листке, будут изучать под микроскопом. «Он был в волнении, когда писал эту букву «а», в ней чувствуется нервозность», — скажут знаменитые историки. «Нет, — пойдут доказывать другие, — буква «а» спокойна, но взгляните на «б»! Мы берём на себя смелость утверждать, что в момент, когда Крен чертил эту букву, его полоснула ослепительная идея, может, та величайшая его мысль — об искусственно созданном усовершенствованном человеке. Макушка буквы «б» набросана с гениальной свободой и широтой!» Всё это будет, не сомневаюсь.
Ничего этого не будет! Рождённое мной детище беспомощно. Я — мать, вышедшая из больницы одинокой во враждебный мир. Я сижу на камне с ребёнком в руках, у меня нет денег, нет еды, льёт дождь. Ребёнок корчится и тихо плачет. Что мне делать? Нет, что же мне…
— …Мак-Клой! — сказал он, пожимая руку. — Я представлял вас другим. Мне думалось, что вы чёрный, как паровозная труба. У вас вполне приемлемое лицо, док, уверяю вас.
— И мускулы боксёра! — пискнул второй, очень маленький и юркий, с мышиным личиком, желтозубый и редковолосый. Он хихикнул и поправил галстук-бабочку. Рука его была покрыта красноватой шерстью. — Я — О’Брайен. Вы не выступали на ринге, профессор? Я хорошо помню, как некий Рудольф Крен нокаутировал любимца публики Джойса во втором раунде. Судья сделал всё, что мог, но что он мог сделать, если Джойс пришёл в себя лишь на другой день? Нет, вспоминаю, того парня звали Карпер. Он вам не родственник?
— Садитесь, Крен! — проговорил третий. Этот не протянул руки, лишь указал на кресло. Мне показалось, что он у них главный. Он был худ и угрюм. Я ещё не видал таких колючих глаз: он ударял ими, как гвоздями. Кстати, они были цвета гвоздей. — Моя фамилия Гопкинс. Я читал ваш меморандум. Вам не кажется, что это может плохо кончиться?
Я сразу понял, что с ними нельзя быть искренним. И великан Мак-Клой, и карлик О’Брайен, и железный сухарь Гопкинс были одинаково мне чужды. Их возмутила бы, если не рассмешила, великая страсть, поддерживающая меня восемь тяжких лет. Высокие мотивы моей работы могли им показаться лишь подозрительными, результаты её — ниспровержением основ. Я внутренне съёжился, когда Гопкинс кольнул меня страшными глазами, и еле удержался, чтобы не убежать. Я крикнул на себя