Муки и радости - Ирвинг Стоун
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он постоял на ярком солнце у ступенек Санта Кроче, глядя, как мальчики гоняли мяч по твердой, утоптанной площади, затем медленно двинулся по Виа де Барди, любовно трогая ладонью резной камень дворцов.
Что пронеслось в голове Христа, думал Микеланджело, между часом заката, когда римский воин вогнал первый гвоздь в его тело, и часом, когда он умер? Ибо эти мысли определяли не только его отношение к своей участи, но и его позу на кресте. Донателлов Христос принял свою смерть безмятежно, в нем нет и следа тревожных мыслей. А Христос Брунеллески был столь хрупким, столь эфемерным, что скончался при первом прикосновении гвоздя, ему не оставалось времени даже подумать.
Микеланджело возвратился к своему верстаку и стал размышлять с карандашом и пером в руках. На листе бумаги появилось лицо Христа, оно говорило: «Я умираю в муках, но страдаю я не от железных гвоздей, а от грызущих меня сомнений». Микеланджело не мог пойти на то, чтобы обозначить божественность распятого таким атрибутом, как нимб. Божественность надо было выразить, показав внутреннюю силу Христа, ту силу, которая позволила ему преодолеть горестные чувства и мысли в самый тяжкий для него час.
Христос Микеланджело неизбежно должен был быть ближе к человеку, чем к божеству. Он словно бы и не знал, что ему предназначено умереть на кресте. Он отнюдь, не жаждал смерти и не помышлял о ней. Не потому ли сомнения и боль, терзавшие Христа, как они терзали бы всякого человека, судорожно выгнули, скрутили все его тело?
Приступая к резьбе, Микеланджело мысленно уже видел перед собой этот новый образ Христа: он повернет его голову и колени в противоположные стороны, раскрывая такой контрастной пластикой мучительное борение двух разных начал, острый конфликт, потрясший тело и душу казнимого.
Он вырезал фигуру Иисуса из самого твердого дерева, какое только было в Тоскане, — из ореха и, закончив обработку скульптуры стамеской, протер ее наждачной бумагой, а затем чистейшим растительным маслом и воском. Монахи в мастерской молча смотрели, как продвигается у него работа, не решаясь высказать ни одного замечания. Заглянувший в столярную настоятель тоже не нашел нужным обсуждать изваяние. Он сказал просто и коротко:
— Распятие — это всякий раз автопортрет художника. Именно такую вещь я желал для алтаря. Большое тебе спасибо.
Воскресным утром Микеланджело привел в церковь Санто Спирито своих родных. Он усадил их на скамью поблизости от алтаря. Сверху на них смотрел его Христос. Бабушка сказала негромко:
— Ты заставил меня почувствовать к нему жалость. А раньше мне всегда казалось, что он жалеет меня.
Лодовико был не склонен кого-либо жалеть.
— На какую сумму был заказ? — спросил он.
— Это не заказ. Я вырезал распятие добровольно.
— Ты хочешь сказать, что тебе не заплатят?
— Настоятель сделал мне столько добра. Я хотел отблагодарить его.
— Настоятель делал тебе добро — это в каком же смысле?
— Как вам сказать… он позволял мне копировать картины и фрески.
— Церковь открыта для всех желающих.
— Я работал в монастыре. И он разрешил мне ходить в библиотеку.
— Тут публичная библиотека. Чтобы парень без гроша за душой бесплатно работал на такой богатый монастырь — для этого надо сойти с ума!
Густой снег, падавший в течение двух суток, сплошь выбелил Флоренцию. Утро в воскресенье выдалось холодное, но ясное и бодрое. Микеланджело сидел один в огороженной мастерской на дворе Собора и, примостясь у жаровни, пытался набросать углем облик своего будущего Геракла. Вдруг его окликнули — перед ним стоял грум из дворцовой свиты.
— Его светлость Пьеро де Медичи спрашивает, не можете ли вы к нему пожаловать.
Прежде всего Микеланджело поспешил к цирюльнику на Соломенный рынок, постриг там волосы, выбрил пробивавшуюся на щеках и подбородке бороду, а придя домой, согрел ушат воды, вымылся, надел синюю шерстяную тунику и — впервые почти за полтора года — направился прямо во дворец Медичи. Во дворе дворца снег шапками лежал на головах статуй. Все молодое поколение семейства Медичи собралось в кабинете Лоренцо, в камине горел яркий огонь.
Праздновали день рождения Джулиано. Кардинал Джованни — после избрания папой враждебного ему Борджиа он поселился в небольшом, но прекрасном дворце в приходе Сант Антонио — выглядел еще более одутловатым и расплывшимся; он сидел теперь в кресле Лоренцо, за спиной у него стоял кузен Джулио. Сестра их Маддалена, жена Франческето Чибо, сына покойного папы Иннокентия Восьмого, приехала с двумя своими детьми; с детьми же была Лукреция, супруга флорентинского банкира Якопо Сальвиати, владевшего домом Дантовой Беатриче: с ними тихо переговаривались их тетя Наннина и ее муж, Бернардо Ручеллаи. Пьеро и Альфонсина были со своим старшим сыном. На них сияла великолепная парча, украшенный драгоценными камнями атлас и бархат.
Была там и Контессина — ее шелковое, с серебряной нитью, платье поражало изяществом. Микеланджело с удивлением заметил, что она стала выше ростом и что ее руки и плечи стали чуть полнее, а грудь, подпираемая вышитым корсетом, налилась, как у взрослой девушки. Когда они встретились взглядом, глаза Контессины заблестели подобно тому серебру, в которое она была разнаряжена.
Слуга подал Микеланджело стакан горячего вина, сдобренного пряностями. Вино и тот теплый прием, который ему оказали, острая тоска, нахлынувшая при виде кабинета Лоренцо, смутная, быстрая улыбка Контессины — все это ударило в голову и ошеломило Микеланджело.
Пьеро стоял спиной к горящему камину. Он улыбался и, казалось, забыл старую ссору.
— Микеланджело, мы весьма рады вновь видеть тебя во дворце. Сегодня мы должны делать буквально все, что только будет приятно Джулиано.
— Я рад сделать что угодно, если Джулиано будет счастлив.
— Прекрасно. Знаешь, что сегодня утром сказал Джулиано? «Я хочу, — сказал он, — чтобы мне слепили большую, самую большую на свете снежную бабу». А поскольку ты был любимым скульптором нашего отца, естественно, что мы сразу вспомнили о тебе.
В груди Микеланджело что-то оборвалось и упало, как камень. Когда дети, обернувшись, пристально посмотрели на него, он вспомнил мертвеца в келье и те две трубки, которые шли у него ото рта через шею: одна для того, чтобы вдыхать воздух, а другая — чтобы пропускать в желудок пищу. Почему бы не быть еще и третьей — чтобы глотать разбитые надежды?
— Будь добр. Микеланджело, слепи мне бабу! — взмолился Джулиано. — Пусть это будет самая чудесная снежная баба из всех, какие когда-либо лепили на свете.
Стоило Микеланджело услышать это, как острая горечь, поднявшаяся при мысли, что его позвали лишь затем, чтобы он кого-то развлекал, вдруг утихла. А что, если он ответит: «Нет, снег — это не мой материал?»
— Помоги же нам, Микеланджело! — сказала Контессина, подойдя к нему совсем близко. — А мы все будем у тебя подмастерьями.
И он сразу почувствовал, что сдается.
Когда наступил вечер, толпы флорентинцев все еще заполняли двор Медичи и, покатываясь со смеху, глазели на гигантскую снежную бабу, а Пьеро, сидя в отцовской приемной за письменным столом, над которым висела карта Италии, говорил:
— Почему бы тебе не вернуться во дворец, Микеланджело? Мы были бы рады вновь собрать вокруг себя весь кружок отца.
— Могу я спросить, на каких условиях я должен вернуться?
— Ты будешь пользоваться теми же привилегиями, какими пользовался при отце.
У Микеланджело сдавило горло. Когда он в свое время поселился во дворце, ему было пятнадцать лет. Теперь ему почти восемнадцать. Едва ли это тот возраст, чтобы брать деньги на карманные расходы с умывальника. Но таким образом открывалась возможность уйти из постылого дома Буонарроти, избавиться от тяжкой опеки Лодовико, заработать немного денег и, может быть, изваять для семейства Медичи что-нибудь истинно достойное.
7
Грум провел его в старую, столь памятную комнату; статуэтки Бертольдо, как и прежде, хранились на полках поставца. Явился дворцовый портной, принеся выкройки и тесьму для обмера; в первое же воскресенье мессер Бернардо да Биббиена, секретарь Пьеро, положил на умывальник три золотых флорина.
Все было по-прежнему, и, однако, все было по-иному. Итальянские и иностранные ученые уже не приходили во дворец. Платоновская академия собиралась теперь в садах Ручеллаи. В воскресные дни за обеденным столом сидели лишь самые знатные семьи да легкомысленные богатые юноши, помышлявшие об одних удовольствиях. Тут уже не появлялись правители других итальянских городов-государств, приезжавшие прежде во Флоренцию, чтобы сделать приятное дело — заключить дружественный договор; не было богачей купцов, процветавших при Медичи; не было гонфалоньеров и буонуомини, или людей из флорентинских советов, которых Лоренцо считал нужным держать поближе к себе. Теперь всех их заменили шуты и молодые гуляки, приятели Пьеро.