Печали американца - Сири Хустведт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Встречи было не избежать еще и потому, что Соня согласилась на генетическую экспертизу и результаты должны были выдать в среду. Инга считала, что дочь бросила упрямиться по одной-единственной причине: наша Соня влюбилась.
— Наконец-то! — выдохнула моя сестра. — И ты знаешь, у нее теперь всюду полный кавардак, чтоб не сказать хуже. Конечно же, все не в один день случилось. В течение двух последних лет я чувствовала, как ее страшное напряжение потихонечку спадает, но по-настоящему ее отпустило только после этой дикой истерики одиннадцатого сентября. Теперь когда она приходит домой, то вещи бросает где попало, кровать не убирает, в прихожей весь пол засыпан пеплом от сигарет, и там же косметика валяется — в общем, счастье.
Инга улыбнулась.
Сонин мальчик оказался тощим длинным старшекурсником, отец — француз, мать — американка.
— Лохматый, — добавила Инга. — Больше ничего сказать не могу. Песни сочиняет. Она обещала сегодня его привести, так что скоро ты его увидишь.
Сестра наклонилась ко мне через стол.
— Моя жизнь очень изменилась после того, как она переехала в общежитие. Днем все прекрасно. Я работаю, читаю, а вот вечерами невмоготу. Я пытаюсь смотреть какие-то старые ленты, но не могу сосредоточиться. Раньше, даже когда Соня приходила домой очень поздно или не выходила из своей комнаты, так что мы почти не разговаривали, она все равно была дома. А я была ее мама. И мне это нравилось. А сейчас, когда ее нет рядом, я теряюсь. В голову лезут плохие мысли. То я вспоминаю, как умирал Макс, то папину смерть, то вижу Лизину малышку в могиле, то представляю себе, что Соня погибла в автокатастрофе, то что у тебя рак, как у Макса, и я сижу у твоей кровати в больнице, то начинаю думать про мамины похороны, а потом про свои, про то, что никто на них не придет, что все меня забудут. И книг моих никто не издает и не читает.
Выразительное лицо Инги превратилось в трагическую маску.
— Когда я была девочкой, то время от времени начинала представлять себе, что кто-то, кого я очень люблю, вдруг превращается в чудовище. И на мгновение перед глазами возникала чья-то уродливая личина. Сейчас такое тоже было, несколько раз.
Инга не замечала, что говорит слишком громко. Я оглянулся на людей за соседним столиком, но они не обращали на нас никакого внимания.
— Это происходит словно бы помимо моей воли. Когда я с ног валюсь после всей этой белиберды или глаза сами закрываются, я вдруг слышу голос Макса. Злой, усталый или равнодушный.
Моя сестра прерывисто вздохнула и прижала руку ко рту.
— Хоть бы раз поговорил со мной по-доброму!
На последнем слове ее голос сорвался на тоненький жалобный всхлип.
Я не мог сдержать улыбки.
— По-твоему, я идиотка, да? — спросила она оскорбленно.
— Есть немножко.
Она какое-то время смотрела в чашку с эспрессо без кофеина, потом вскинула подбородок и улыбнулась мне в ответ.
— Странно, — сказала она. — После того как ты назвал меня идиоткой, мне полегчало. Ладно, пошли домой, вдруг Соня и ее Ромео уже там?
Хитросплетение рук и ног на диване распуталось и превратилось в мою племянницу и ее возлюбленного, долговязого паренька с гривой темных волос и открытым взглядом. Он крепко пожал мне руку, я почему-то подумал — к добру! Соня обвила меня руками, и мне показалось, что она стала выглядеть младше. В линиях щек и рта проступала младенческая мягкость. Возможно, она вырвалась наконец из подростковой круговерти, и все острые углы и резкие грани этого возраста навсегда остались в прошлом.
Соня повернулась к матери. Лицо ее горело, глаза сияли.
— Рене уже все знает, мамочка, я ему рассказала. Ты только не волнуйся. Где-то час назад приходила Бургерша. Несла что-то невообразимое, может, пьяная была. Говорила про какую-то тетку, которая ударила ее зонтиком, представляешь?! «Страшный город! Нельзя спокойно на улицу выйти!» — передразнила Соня рыжеволосую журналистку.
— И еще она велела тебе передать, что Эдди продала письма.
Инга в отчаянии стиснула руки:
— Как продала? Кому?
Я заметил, что рука Рене сжала Сонины пальцы.
— Я спросила, она не говорит. Скорее всего, она сама не знает. Слушай, а ей-то все это зачем? Что ей надо?
Инга устало пожала плечами:
— Понятия не имею. Я с самого начала ничего не понимаю.
— Боюсь, здесь что-то личное, — вступил я в разговор.
Соня посмотрела на меня:
— Странно как звучит, «личное». А я всегда хотела понять, что такое «безличное». Или «безразличное».
В Бруклин я возвращался на такси. Сидя в машине, я не мог забыть последних Сониных слов и лица Инги, когда мы прощались. Она казалась спокойной, но лицо было белее мела.
В понедельник вечером, где-то часов в семь, Эгги постучалась в мою дверь. На голове у нее была трикотажная балаклава с прорезями для глаз и рта. Глаза смотрели на меня, губы шевелились. Я не мог разобрать, что она шепчет, и попросил повторить.
— У меня задание, — прошипела она.
— А мама в курсе?
Эгги кивнула. Я до этого наговорил Миранде на автоответчик сообщение, в котором поблагодарил ее за письмо и за рисунок и рассказал о своей договоренности с галереей. В ответ я тоже получил сообщение: «Спасибо, очень рада», но лично мы не разговаривали. Теперь у меня появилась надежда, что, когда придет время забирать дочь, она зайдет.
Эгги крадучись вошла в комнату длинными балетными шагами, стараясь ступать с носочка. Руки она держала за спиной. Остановилась, посмотрела сперва в одну сторону, потом в другую, словно собиралась переходить улицу, и достала из-за спины то, что так тщательно прятала, — большой моток белой бечевки. Потом взяла меня за руку, подвела к дивану и мягко подтолкнула, чтобы я сел. Я послушался, а Эгги у меня на глазах принялась разматывать бечевку. Отмотав метра два, она привязала один конец к журнальному столику, затем оплела спинку стула и потянула веревочку дальше, обвив ею ножки дивана. При этом она все время приговаривала:
— Ммм-гу, замечательно… Отличная линия. Великолепно…
И пошло-поехало. Лица ее я из-за балаклавы не видел, но вот глаза, в которых сначала плясали озорные чертики, становились сосредоточеннее по мере того, как занятие поглощало ее все больше. Когда моток кончился, в комнате возникла громадная паутина, в которую Эгги включила не только всю мебель, но и меня, поскольку и руки и ноги мои, волей творческого замысла, оказались примотанными к столику. Эгги подняла масочку, закатала ее наверх, потом пролезла между нитями своей паутины и уселась рядом со мной на диване.
— Вот какое мое задание, — объяснила она. — Чтоб все вместе связать.
— Я понимаю. И по-моему, выполняла ты его с удовольствием.
Эгги странно притихла.
— Чтоб все было вместе, а отдельно ничего не было, потому что все связано.
— Потому что все связано, — эхом повторил я.
Эгги высвободила шею, приподняв проходившую сзади бечевку, скользнула под нее и улеглась на спину, издав при этом громкий вздох. Глаза ее были крепко зажмурены.
— А откуда вы все знаете про детей? У вас же нет ребенка.
— Зато я сам им был, давно, правда, но я все помню.
— Когда писались в кровать?
— Сначала да, а потом все прошло.
— Но вы все равно были гадкий мокрый записюха!
Голос Эгги звенел от восторга, я думал, что же мне отвечать, как вдруг увидел стоящую на пороге гостиной Миранду и вспомнил, что забыл запереть дверь в квартиру.
— Боже милосердный, — простонала она, глядя на дочкиных рук дело, — только не это!
— Доктор Эрик мне сам разрешил, — пискнула Эглантина. — Он сказал, что ему так очень нравится.
Миранда улыбнулась и покачала головой:
— Придется тебе все распутать. Не может же бедный Эрик сидеть тут привязанный.
— Не-е-ет, не сейчас, — канючила Эгги. — Ну мамочка, ну миленькая, ну любименькая, ну пусть так побудет, ну пожа-а-а-луйста, ну молю тебя!
Я торжественно пообещал, что ее арт-объект простоит несколько дней в целости и сохранности, но себя попросил выпустить, потому что утром мне на работу. Такой вариант ее вполне устроил, и как только стороны пришли к соглашению, Миранда помогла дочери высвободить меня из пут. Пытаясь раздвинуть паутину бечевок, она ненароком задела мою лодыжку, и от этого случайного прикосновения меня охватила какая-то глупая радость, но я тут же подумал о Лоре и вспомнил, что завтра собирался ей позвонить. В общем, так запутался, что самому смешно.
Поскольку посидеть в гостиной теперь не представлялось возможным, я пошел наверх, в библиотеку. Мне хотелось почитать. Покончив со статьей из «Сайенс», показавшейся мне беспомощной, я снял с полки книгу Винникотта «Размышляя о детях» и открыл ее на том месте, где он пишет о своей работе педиатром, о том, какое удовольствие доставляло ему лечение детского тела, о важности физического осмотра в психиатрической практике: «Человеку нужно, чтобы его видели». Я так отчетливо помню эту цитату не только потому, что меня поразила ее точность, но и из-за шагов, раздавшихся на лестнице именно в тот момент, когда я ее читал.