Бабка Поля Московская - Людмила Матвеева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шурка отодвинула часть досок с крыши, посыпалась сенная труха, и на свет божий показалась отличная снайперская винтовка.
– Видишь табличку медную? Именная! Это вроде разрешения на ношение оружия, понял? Так вот – еще раз мне донесут, что тебя в кустах с Шурой ФэДэ – причем, именно с ней, со страхолюдиной, – на других мне почему-то наплевать! – тебя, говорю, черта хромого, в кустах на ней с голой белой, в ночи мелькающей жопой твоей тощей видели – я ее как белку в глаз с такого расстояния пристрелю, что никто и представить не сумеет, что это было. Все понял? А теперь пошел вон, я устала, у меня сил нет на тебя, козел безрогий!
Да, и вот еще что запомни – ты теперь у меня рогами обрастешь аж до яиц, спереди и сзади – в дверь вот эту проходить не сможешь. Все усвоил? Свободен! – и Шурка, запихнув оружие обратно под доску, рухнула в обморок.
Болела она долго.
Все время спала и просыпаясь, плакала.
Колька весь аж почернел, но ухаживал за ней один, молча.
А однажды ночью позвала его Шура тихим ласковым голосом – он обомлел сначала, а потом поддался, и так им стало вдвоем хорошо и тепло, что через три дня буквально Шурку стало страшно тянуть на квашеную капусту, и она готова была руками из бочки вонючей ее хватать и в себя запихивать, пока не лопнет…
* * *А сейчас Шурка умирала, не разродившись.
Только вышла Шура Филина в коридор, так и бросился Николай к фельдшерице, схватил ее молча за плечи, сам трясется – видно, даже плакать не может, и не понятно, в себе он – или не в себе…
И сказал он ей такую странную вещь:
– Спаси мне жену, сестрица, прошу тебя! Я клянусь, что если жива она останется, если ты ее спасешь, то я больше никогда, никогда с тобой любиться не буду, я обещаю тебе! – и плюхнулся, зажав руками виски, обратно на лавку.
Так значит, вот он как ее любит, жену свою – муж Шуры Артамоновой, уж теперь не Артамоновой, а Филипповой Александры Ивановны, помирающей в данный момент в операционной. Как странно – одинаковое начало фамилий у обеих Шур теперь – как в школе про Филиппка: Хве-и – Хви – ле-и – ли …
Передернуло аж Шурочку, но только выпрямилась она в струнку и сказала:
– Все, что в моих силах, сделаю для Вас, Николай. Как судьба скажется, так и будет, – но сделаю все, – можете не сомневаться, – развернулась решительно, вошла в палату и крепко захлопнула за собой дверь своей собственной женской судьбы.
рассказы
Странный недуг
Никому не нужные люди получаются из детей, которых не хотел никто.
Юная мать, не успевшая принять никакого решения за первые три месяца беременности, иногда и в последующие полгода также не вполне понимает, что произошло. Некоторые даже надеются, что «само рассосется».
Но вот ее ребенок уже орет, а потом все время требует, сначала – есть, потом – неотступного внимания, иначе «упадет, убьется, помрет».
Его «пустили на свет», теперь от него надо спасаться, от выпущенного.
Спасение – бабка.
Эту мокрую, горластую вещь надо сбыть бабке, и мир – твой. Наслушаться при этом можно всякого, это – да. Но ведь и не подарок ей оставляешь. А тот еще подарочек. А зато взамен – свобода! Сво – бо – да, и дальше все в порядке. Ребенок обихожен – раз, накормлен – два. Многое узнал о матери, кто она такая есть и почему. У бабки – как за каменной стеной.
А вещь-то все недовольна, все канючит, все мамку кличет, бабке весь живот ногами избрыкала, в дверь порывается, «убечь» хочет. Зачем? За чем? Да за видением-привидением. Видел ребенок нечто, мама называется, он помнит.
* * *Воздушное платье, сладкий запах, белые руки. Они гладили по головке, и тогда сразу хотелось спать. Но руки те исчезали, а подхватывали другие: шершавые, больно подпиравшие голый зад и ножки, так, что становилось неуютно до стыда, рот сам собой сползал набок, и мокрые щеки царапал край бабкиного фартука, заскорузлого и слегка вонючего. Отпихнуться от него двумя руками значило получить по заднице. После этого хорошо оралось, всласть.
…Девочка привыкнуть не могла к тому, что мать существует отдельно от нее. Она обожала смотреть, как мать красится, сидя вечерами перед небольшим подковообразным зеркалом. В пепельнице дымилась папироса, дым обволакивал сначала прекрасное веселое лицо матери, а потом исчезала вся она. Всегда исчезала, даже когда всей своей маленькой тяжестью Девочка висла на ней, пыталась забраться на колени и мяла нарядное материнское, с чудесными цветами по самому подолу, платье.
В три года Девочка все понимала, но не умела говорить, зато умела молчать или кусаться. Умела молча умолять. «И в кого же ты у меня такая?» – сокрушалась мать. И Девочка улыбалась живыми умными глазенками, потому что была рада услышать, что она «у нее». Не где-то, не у бабки, не в яслях, а у нее, у мамочки.
Везде, где не было мамы, было плохо. Там стригли наголо, и это называлось «ясли-лето-дача». Там чужие толстые тетки в белых грязных халатах могли поставить в угол за шкаф, потому что Девочка кусала всех, кто трогал ее руками. Там давали играть розовым противным пупсом, голым и холодным на ощупь, и не давали любимого драного медведя без ноги. Там хором сюсюкали стишки. И доставали до горла ложкой с комковатой и остывшей манной кашей, пока не вырвет.
Вторым именем Девочки было «Немка». И она к нему привыкла. Все думали, что Девочка будет немая. Но однажды пришел в гости прямо с работы любимый девочкин дядя, брат матери, водитель троллейбуса, и остался стоять в дверях, не раздеваясь. Потом громко сказал бабке: «Ну, мать, чуть-чуть сейчас человека не задавил!» Девочка посмотрела внимательно на его белое лицо и четко повторила «Чуть-чуть!». Потом начала говорить все, и чисто, никогда не картавила.
Одним из самых отчетливых ощущений было празднование первого дня рождения годовалого ребенка. Девочка родилась в ночь на второе января, и сопровождавший ее с тех пор праздник Нового Года с самого раннего детства был связан с запахом елки, огоньками разноцветных лампочек в звенящих розетках из серебряной и золотой фольги и блеском стеклянных игрушек умопомрачительной красоты. Надели на Девочку новое, долго потом самое любимое, первое платьице, байковое, темно-зеленое в белый горох, очень мягкое на ощупь. Сверху нацепили беленький фартучек с лохматыми крыльями за спиной. Мама приподняла свою Девочку и поставила к елке близко-близко. В руке у мамы горела одна настоящая свечка в кусочке бабкиного пирога. Мама присела и сказала «Дуй на огонек! Тебе уже годик, у тебя день рождения!»
Девочка немедленно зажала двумя пальчиками пламя маленькой свечки. Это была первая, ею осознанная, боль.
Утром было очень темно, и только белели подушки в кружевах. Мама одела Девочку, тихо и не зажигая света, чтобы бабушку не разбудить, и они ушли в снег и ветер. Пришли куда-то, в длинную комнату с плачущими детьми. Мама исчезла. Весь день потом было серо и хотелось спать. А вечером опять была мамина рука, до дома.
Дома бабушкин диван вплотную, по всей ширине узкой комнаты, подходил к круглому столу. Этот стол назывался «Развернуться негде».
Включали лампу, и шелковые вермишельки тесьмы оранжевого абажура отбрасывали длинные тени на потолок. За столом сидела бабка, ужинала, от нее неприятно пахло котлетами. Но под столом было хорошо. Девочка там пела. Красиво и громко. Что-то веселое, свое. Там, под бахромой тяжелой и длинной плюшевой скатерти, пахло пылью. Было видно, как мелькают то и дело быстрые мамины ноги, сначала в тапочках и босиком, потом в чулках и без тапочек. А потом в черных блестящих туфлях на тонких высоких каблучках. Тут Девочка все понимала и заводила совсем не ту песню, с одними и теми же скучными словами и на одной щемящей и протяжной ноте: «Мама, не уходи-и-и!!!»
Но мать словно не слышала и быстро упархивала каждый вечер, как птичка.
Бабка с трудом наклонялась под стол и откидывала край скатерти со словами: «Враз замолчи!», и, немного погодя, уже в сторону двери: «Вертихвостка!». Это слово неизменно вызывало в Девочке обиду, почему-то за себя. И она нарочно думала потом, засыпая, что Вертихвостка – это именно она, Девочка. Такая серая птичка, меньше воробья. Сидит себе за оконным стеклом на гремучем карнизе и смотрит в комнату. Но тут птичка расцвечивалась, крутила маленькой красивой головкой в круто завитых кудрявых черных локонах и быстро-быстро подергивала хвостиком с тремя пушистыми розовыми перьями. И были у птички на ножках крошечные блестящие туфельки на острых каблучках. И Девочка ждала, когда же она – птичка полетит в небо, в какой-то момент радостно взмахивала крылышками, взлетала и засыпала совсем.
Еще Девочка очень любила болеть. Мама читала ей тогда целыми вечерами и никуда не уходила. И был мамой сваренный горячий и сладкий клюквенный кисель. Мамин голос не должен был исчезнуть в такие вечера, и на душу Девочки сходила уверенность в завтрашнем дне. А завтра будет еще и послезавтра.