Жить, чтобы рассказывать о жизни - Габриэль Маркес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды днем, когда зал был пустой, потому что система вышла из строя, директор разрешила мне посидеть и почитать в тишине. Поначалу я чувствовал себя спокойно, словно в тихой заводи, но через два часа я уже никак не мог сосредоточиться из-за нахлынувшей на меня мучительной тоски, которая мешала мне читать, и я почувствовал себя чуждым своей собственной плоти. Мне понадобилось несколько дней, чтобы понять, что лекарством от моей хандры была не тишина зала, а пространство музыки, которая с тех пор навсегда стала для меня почти самой сокровенной страстью.
В дневные часы воскресений, когда музыкальный зал закрывался, самым полезным занятием были поездки в трамваях с голубыми стеклами, которые за пять сентаво, не переставая, ездили от площади де Боливар до проспекта Чиле. Так я проводил те дни юности, тянувшиеся бесконечной вереницей многих потерянных воскресений. Единственным развлечением в этих поездках по порочному кругу было чтение стихов — примерно одна куадра поэтических строк за один квартал города, — пока в бесконечно моросящем дожде не зажигались первые огни. Тогда я обходил молчаливые кафе старых районов в поисках кого-либо, кто из сострадания поговорит со мной о только что прочитанных стихах. Иногда я находил такого собеседника — всегда мужчину, — и мы сидели в каком-нибудь жутком хлеву и дымили вынутыми из пепельницы окурками своих же сигарет, и разговаривали о поэзии, пока все остальное человечество занималось любовью.
Тогда для меня весь мир был молодым, но всегда находился кто-то моложе. Одни поколения теснили другие, особенно в поэтической и преступной среде, и только один сделал что-то, как тут же появлялся другой, кто грозился сделать это еще хлеще. Иногда среди старых документов мне попадаются некоторые наши снимки, сделанные уличными фотографами во дворе церкви Святого Франциска. И я не могу сдержать нахлынувший на меня приступ сострадания, потому что мне кажется, будто эти фотографии не наши, а наших собственных детей, снятые в городе за закрытыми дверями, где ничего не давалось просто, а труднее всего было прожить без любви в воскресные вечера.
Там я случайно встретился с моим дядей Хосе Марией Вальдебланкесом. Мне показалось, что я вижу, как мой дедушка выходил с мессы, пробивая себе путь зонтом среди воскресной толпы. Роскошный наряд не менял его сути: костюм полностью из черного сукна, белая рубашка с воротником-стойкой, галстук в диагональную полоску, жилет с короткой цепочкой для часов, шляпа с твердыми полями и золотистые очки. Я был настолько поражен, что неосознанно преградил ему проход. Он угрожающе поднял зонт и холодно посмотрел мне в глаза:
— Можно пройти?
— Извините, — сказал я ему, смутившись. — Я перепутал вас с моим дедушкой.
Он продолжал рассматривать меня взглядом астронома и спросил со злой иронией:
— И можно узнать, кто же это такой знаменитый дедушка?
Сбитый с толку своей собственной бестактностью, я сказал ему полное имя. Тогда он опустил зонт и улыбнулся очень добродушной улыбкой.
— Ну разумеется, мы похожи, — сказал он. — Я его старший сын.
Будничная жизнь в Национальном университете была не такой мучительной. И все же я не смог вспомнить ничего о том времени, потому что ни одного дня я не ощущал себя полноценным студентом юридического факультета, несмотря на то что оценки, полученные мной на первом курсе — единственном, который я закончил в Боготе, — позволяли считать иначе. В университете у меня не было ни времени, ни возможности с кем-нибудь подружиться — то, что мне так счастливо удавалось в лицее, — все мои однокурсники растворялись в городе сразу после занятий.
Я был обрадован, когда главным секретарем юридического факультета оказался писатель Педро Гомес Вальдеррама, которого я знал еще со времен его ранней литературной деятельности. До самой своей преждевременной кончины он оставался одним из моих ближайших друзей.
На первом курсе я больше всего общался с Гонсало Малларино Ботеро, единственным из всех, кто верил в чудеса, даже если они не подтверждались материально. Именно он открыл мне, что юридический факультет не столь бесполезен, как я думал. Так вот, в первый же день он вытащил меня с занятия по статистике и демографии в семь часов утра и предложил мне сразиться в личном поэтическом поединке в кафе университетского городка. В мертвые утренние часы он читал наизусть стихотворения испанских классиков, а я отвечал ему произведениями молодых колумбийских поэтов, пламенно сопротивлявшихся риторике прошлого столетия.
Однажды в воскресенье он пригласил меня к себе домой, где жил с матерью, сестрами и братьями, старший из которых, Виктор, все свое время посвятил театру и был признанным в испаноговорящей среде декламатором. Жили они в довольно буйной атмосфере, так напоминающей мой родной дом. С тех пор как я вырвался из-под опеки моих родителей, мне больше никогда не приходилось испытывать такие бурные эмоции, как в родительском доме, пока я не познакомился с Пепой Ботеро, матерью семейства Малларино, необузданной уроженкой Антиокии, живущей в тесном для нее кругу аристократии Боготы. Она обладала природным умом, удивительным чувством языка и уникальной способностью находить точное место для бранных слов, в ее устах обнаруживающих свое сервантовское происхождение. Это были незабываемые вечера, когда, согреваясь теплом ароматного шоколада и горячих булочек, мы наблюдали закат дня в бескрайних изумрудных просторах саванны. То, чему я научился от Пепы Ботеро благодаря ее нескончаемой болтовне и манере говорить о самых обыденных вещах, оказалось бесценным для познания действительной жизни.
Так же тесно я общался с Гильермо Лопесом Герра и Альваро Видалем Бароном, с ним мы дружили еще в лицее в Сипакире. Но Луис Виллар Бордо и Камило Торрес Рестрепо в университете мне были ближе всех. Несмотря на почти полное отсутствие средств, они выпускали, только из любви к искусству, под руководством поэта и журналиста Хуана Лосано почти секретное литературное приложение к ежедневной газете «Ла Расон». В дни сдачи материала я шел вместе с ними в редакцию и помогал им в случаях аврала, возникавшего в последние часы.
Порой мне удавалась увидеть главного редактора. Меня восхищали его сонеты, а еще больше краткие биографии национальных деятелей, публиковавшиеся в журнале «Сабадо». Он с некоторой неопределенностью помнил об оценке моих произведений Улиссом, но не читал ни одного рассказа, я был уверен, что они ему не должны понравиться, и незаметно уходил от разговора на эту тему. В первый же день, прощаясь со мной, он сказал, что страницы его газеты ждут меня, но я воспринял его слова только как особую столичную любезность.
В кафе «Астуриас» Камило Торрес Рестрепо и Луис Виллар Бордо представили меня Плинио Апулейо Мендосу. В свои семнадцать лет он опубликовал уже ряд лирических произведений в прозе — дань моде, введенной в стране Эдуарде Карранса на литературных страницах «Эль Тьемпо». Его загорелая кожа и темные гладкие волосы подчеркивали индейские черты его приятной внешности. Несмотря на свой юный возраст, он сумел завоевать хорошую репутацию благодаря газетным статьям в еженедельнике «Сабадо», основанном его отцом, Плинио Мендоса Нейра, бывшим министром обороны. Он слыл выдающимся журналистом, который, казалось, был рожден для того, чтобы так и не написать ни одной строки за всю свою жизнь.
Тем не менее он научил многих писать статьи для своих периодических изданий. Открывал он их с большой помпой и оставлял ради высоких политических постов или для создания больших и разрушительных организаций.
Его сына я видел в то время два или три раза, не более, и всегда в компании моих приятелей. Меня поразило, что в таком молодом возрасте он рассуждал как умудренный опытом старик, но тогда я и не думал, что годы спустя мы оба посвятим себя смелой журналистике. Не думал я и о лживости журналистики как ремесле, да и как наука она тогда меня интересовала меньше, чем юриспруденция.
На самом деле, пока не настал тот день, я не предполагал, что журналистика будет меня интересовать. В тот день Эльвира Мендоса, родная сестра Плинио, взяла у Берты Сингерман, декламатора из Аргентины, срочное интервью, которое полностью изменило мое предвзятое представление о профессии и открыло мне неизвестное дотоле призвание. Это было больше, чем просто классическое интервью, состоящее из вопросов и ответов — которые, как и прежде, вызывают у меня столько сомнений, — оно было одним из самых необычных интервью, печатавшихся когда-либо в Колумбии. Годы спустя, когда Эльвира Мендоса стала уже журналистом с международным именем и одним из моих лучших друзей, она рассказала мне, каким отчаянным способом ей удалось избежать неудачи.
Приезд Берты Сингерман был главным событием дня. Эльвира, возглавлявшая женский раздел в «Сабадо», попросила разрешение у своего отца на интервью, тот дал разрешение с некоторой опаской, связанной с отсутствием у нее опыта. В редакцию журнала входили тогда самые известные интеллектуалы того времени, и Эльвира попросила их помочь ей составить список вопросов. Но вся редакция была на грани паники после того пренебрежения, с которым Берта приняла молодую журналистку в президентском люксе отеля «Гранада».