Балтийское небо - Чуковский Николай Корнеевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лунин, конечно, не понимал смысла того, что доктор делает, да и почти ничего не видел, но уверенность доктора, его решительность, спокойствие всё это внушало Лунину доверие. Так уверен и спокоен может быть только человек, знающий свое дело. Особенно удивительной в докторе была именно уверенность, потому что каждый, кто видел его изо дня в день на аэродроме, чувствовал, что его излишняя грубоватость, все эти разговоры о спирте и женщинах происходят от постоянной неуверенности в себе. Сейчас, склоненный над раненым Серовым, он был, казалось, совсем другим человеком. Даже движения у него были другие, даже голос другой. Это чувствовали все — не только Лунин, но и Ермаков и краснофлотцы — и относились к нему по-другому: с уважением и надеждой.
— Подымайте, — сказал доктор. — Не качайте! Идем!
Укрытого чьим-то бараньим тулупом, Серова понесли на носилках через лес к дороге. Санитарка возвращалась на аэродром в грузовой машине вместе с краснофлотцами, и в «эмке» с Серовым ехали трое: Ермаков, доктор и Лунин. Носилки в «эмку» не поместились, и доктор с Луниным всю дорогу назад держали Серова у себя на руках. Голова Серова лежала у Лунина на груди, и Лунин старался не только не шевелиться, но даже не дышать, чтобы не тревожить его.
Несмотря на темноту, Лунин довольно ясно видел его лицо, обезображенное ожогами, распухшее, в черных пятнах. Теперь глаза Серова были закрыты. Ермаков, сидевший за рулем, время от времени оборачивался и тоже поглядывал на лицо Серова. Черные пятна ожогов, видимо, тревожили его.
— Здорово он опален, — сказал наконец Ермаков доктору.
— Пустяки, — ответил доктор. — Главное — глаза целы. Ожоги заживут. Конечно, если…
Доктор не договорил. «Если он жив останется», — догадался Лунин.
— Он много крови потерял, — проговорил Ермаков.
— Очень много, — сказал доктор. — И главная для него была опасность, стужа. Это ему повезло, что он в яму скатился. В яме снег мягкий, он глубоко вошел в снег, его засыпало — под снегом теплее, — вот он и не закостенел.
Километров через пять Ермаков спросил:
— А как у него нога?
— Навылет, — ответил доктор. — Но кость либо совсем не задета, либо задета мало. Ногу ему в госпитале наладят. Ходить будет.
Эти слова несколько утешили Лунина, но вдруг доктор проговорил:
— А вот пйавую йуку я у него сейчас отниму. Сейчас, как пйиедем.
— Как — отнимете? — не понял Лунин.
— Отйежу, — объяснил доктор.
Лунин взглянул в лицо Серова, такое знакомое, милое, мужественное, и содрогнулся. Как беззащитен и беспомощен Серов в этом своем забытьи! С ним можно сделать всё что угодно. Лунин почувствовал к доктору неприязнь. Он вспомнил, как охотно говорил доктор о своей любви «резать», и поморщился. «Резать легче всего, — подумал Лунин. — Ты не режь, а вылечи — это потруднее…»
Лунин ничего не сказал, но доктор, кажется, что-то почувствовал. Когда Серова наконец привезли и внесли в ту избу, которую занимал доктор со своими санитарами и санитарками, он был явно недоволен, что Лунин вошел тоже. Изба была разделена на две части не доходившей до потолка дощатой перегородкой. То, что было перед перегородкой, называлось «приемной»; то, что было за перегородкой, называлось «палатой». Лунин остановился в «приемной», не осмеливаясь идти дальше. Света в «приемной» не было, но в «палате» горела керосиновая лампа, и все щели в перегородке светились. Оттуда, из-за перегородки, доносились шёпотом отдаваемые приказания, слышно было, как передвигали железную койку, переносили стол. Лунин простоял в темноте пять минут, не осмеливаясь двинуться, не решаясь сесть, надеясь, что никто не обратит на него внимания. Но надежда эта не сбылась. Доктор долго, старательно мыл руки у умывальника, а потом появился в дверях — не в лётном комбинезоне, как привык видеть его Лунин, а в белом халате, с полотенцем, с обнаженными до локтей руками. Он посмотрел на Лунина и сказал:
— Вам надо идти, комэск. Ложитесь спать. Я пошлю за вами, когда его будут увозить.
Это сказано было так твердо и властно, что Лунину оставалось только подчиниться. Но его смутная неприязнь к доктору усилилась. Особенно рассердили его слова «ложитесь спать». «Какой заботливый! — думал он, уходя. — Как же, так я и лягу…»
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Только он отошел от крыльца, как услышал тяжелые шаги и, обернувшись, увидел, как на крыльцо взошел Проскуряков. Лунин хотел его окликнуть, но Проскуряков уже исчез за дверью. Тогда Лунин решил дождаться его и поговорить.
Ему пришлось долго стоять посреди темной деревенской улицы. Во всех избах уже не было света, светились только окошечки санчасти. Там, за этими тускло мерцавшими окошечками, беспрестанно мелькали тени, двигались люди. Это мелькание теней казалось Лунину зловещим, и он с тревогой следил за ним. Но вот наконец дверь со стуком отворилась, и на скрипящем под тяжестью крыльце возникла громадная фигура Проскурякова.
— Товарищ командир! — окликнул его Лунин.
— А, это вы, майор, — сказал Проскуряков, без всякого, впрочем, удивления. Казалось, он считал вполне естественным, что Лунин стоит ночью посреди улицы перед санчастью.
— Вы видели его? — спросил Лунин. Проскуряков кивнул и сказал:
— Он будет жить.
— Я знаю, — сказал Лунин. — Но ему сейчас отрежут правую руку…
— Беда… — горько проговорил Проскуряков. — Такой великолепный летчик!
— А может быть, можно не резать?
— Мне говорил доктор, что вы ему не верите, — сказал Проскуряков.
— Говорил? — удивился Лунин.
— Я и сам сейчас сюда пришел, чтобы узнать, нельзя ли не резать. Мне Ермаков рассказал. Но, видно, нельзя, — надо.
Лунин вздохнул.
— У него рука перебита в четырех местах, кости превращены в кашу, продолжал Проскуряков. — Руки уже нет, так что спасать всё равно нечего. Завтра с утра его нужно везти на Волховстрой. Там его положат в санитарный поезд и отправят на восток. Если не отрезать, у него в пути сделается гангрена, и он погибнет.
Лунин молчал.
— Что мы с вами в этом понимаем, майор! — грустно сказал Проскуряков. — Я предпочел бы, чтобы меня прикончили сразу, чем резали по частям, да и вы, наверно, тоже… Жаль, что не будет его с нами, когда привезут гвардейское знамя.
И они разошлись.
Лунин побрел на аэродром, в свою землянку.
В землянке, как всегда, было жарко. Ласково шумела железная печь. Хромых, в огромных валенках, бесшумно встал перед Луниным. Он как-то по-особенному внимательно посмотрел Лунину в лицо и ничего не сказал. И Лунин был ему за это благодарен.
Хромых поставил перед Луниным его ужин, но Лунин есть не мог. Спать он тоже не собирался — он был убежден, что не заснет, хотя чувствовал себя очень усталым. Сняв шлем, как был — в комбинезоне и унтах, — он присел на деревянную лавку, прислушиваясь к знакомому треску печурки. И вдруг заснул — нечаянно, не заметив.
Вздрогнув, он проснулся с чувством вины, — будто проспал что-то важное, чего не имел права проспать. Он посмотрел на часы. С того времени, когда они вернулись на аэродром, прошло уже больше трех часов. Всё, наверно, уже совершилось. У Серова, наверно, уже нет руки… Лунину показалось, что в землянке нестерпимо душно. Он натянул шлем, вышел наружу и зашагал по аэродрому к санчасти.
Ночь стала темнее и угрюмее. Лунин глянул вверх и увидел, что звёзды сохранились только на восточной половине неба. С запада ползла невидимая туча и гасила их — одну за другой. От этой наступающей тьмы, от гаснущих звезд Лунину стлало еще тоскливей.
В оконцах санчасти попрежнему был свет. Лунин открыл двери и вошел в сени.
— Кто там?.. Тише! — услышал он шёпот доктора.
Теперь керосиновая лампочка горела в «приемной», а не в «палате». Под лампочкой на скамье сидела санитарка — та самая, которая ездила искать Серова, — и сидя спала. Доктор в халате стоял перед раскрытым шкафом, в котором помещалась аптека, и, позвякивая, переставлял какие-то склянки. Когда вошел Лунин, он обернулся. Что-то новое было в его лице: он, показалось Лунину, был измучен.