Том 2 - Валентин Овечкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поужинав и улегшись опять на спину, Мартынов подозвал кузнеца и выкурил с ним по папиросе.
— Почему ты, Тихон Кондратьич, не подавал раньше заявления в партию? — спросил Мартынов.
Кузнец вынул из пальцев Мартынова окурок, отнес его и свой окурок в коридор, выбросил их там куда-то, вернулся, сел на свою койку.
— Что тебе ответить?.. Как в таких случаях говорится: не созрел политически.
— Это ты брось. Политически ты, вероятно, и пять лет назад был такой уже, как сейчас. Давай рассказывай откровенно.
— Откровенно?..
У кузнеца было характерное лицо: длинное, горбоносое, с острыми скулами и впалыми щеками. Черные усы он подстригал щеткой. Глаза щурил, словно все время смотрел на огонь.
— Главная причина, Илларионыч, почему не подавал долго в партию, — малограмотный я. Три зимы походил в школу — вот и вся моя наука. Прочитать книжку могу и пойму все, что написано, ежели русскими словами, без этих всяких ситоуций, а пишу как курица лапой. Дюже некрасивый у меня почерк.
— Значит, первая причина — плохой почерк?
— Да. Глянь на руку. — Тихон Кондратьевич показал растопыренную огромную пятерню. — Руки у меня возле горна задубели, мне карандаш в пальцах удержать все одно, что тебе блоху кузнечными клещами поймать. Думаю: вступлю в партию, поставят меня на должность, как же я с таким почерком бумажки буду подписывать? Людям на смех.
— Разве обязательно как в партию, так и на должность?
— Да так оно выходило, что вроде бы обязательно. Глядишь: кто ни вступит из наших сельчан в партию, всех на должность определяют. Того в сельпо, того в заготовители, того в сельсовет, того в дорожные начальники. А я на должность не стремлюсь, мне мое ремесло нравится, ничего в жизни другого не надо, был бы порядок в колхозе да платили бы хорошо по трудодням. В партию мне желательно, а на должность не хочу. Но думаю, значит, у них так заведено. Вступлю — и могут мне приказать в порядке партийной дисциплины: бросай свое горно, бери-ка портфель. А мне он ни к чему, портфель. Я не лезу в начальники. Потом уже один член партии, Филипп Касьяныч, которого у нас сейчас председателем выбрали, объяснил мне: нету такой установки, чтобы обязательно всех коммунистов распихивать по канцеляриям; это, мол, тут наши писарчуки сами такое развели. Гнушаются простой крестьянской работой, хоть яйца собирать с кошелкой по селу, лишь бы не в бригаде работать. Вот, значит, по нежеланию выдвижения в начальство не подавал я долгое время в партию.
— Одна причина. А еще?
— А еще, по-честному сказать тебе, Илларионыч, как завелась у нас в колхозе эта грабиловка, да смотришь — и половина коммунистов замешана там, вот тут-то и отшибло нас, многих, которые, может, давно бы уже были в партии. Думаешь: напишу я заявление, а кому его подавать? Чайкину в руки, этому губошлепу с гитарой, что все полы в хатах каблуками попробивал? А кто будет принимать, голосовать? Голубчик, Трапезников? Нет, повременю…
Тихон Кондратьевич подсел поближе к Мартынову, в плетеное кресло, взял у него еще папиросу.
— Говорят, Илларионыч, чужая душа — потемки. Человека узнать — пуд соли надо с ним съесть. В больших городах, конечно. Там бывает и так: работают двое в одном цеху, на работе каждый день встречаются, и за всю жизнь друг у дружки дома не побывают, не знают даже, где кто живет. А у нас в деревне все на виду: и как работает человек, и что у него дома делается, и какое к людям отношение — все нам известно. Вот расскажу тебе про Егора Трапезникова, этого самого, что исключили у нас из партии.
Кузнец прикурил, пустил густую струю дыма в открытое окно, помолчал.
— Разве товарищ Ленин для того затевал революцию, чтобы стать самому правителем в России и длинные рубли за это получать? Он же был не из бедного классу. Отец его директором по училищам был, в дворянство их произвели. Ленину с его головой, с его наукой и в старое время министром быть! А захотел бы — капиталами ворочал бы, заводами управлял, а там, гляди, и себе завод построил, не хуже того Форда, и на это хватило бы у него ума. И жил бы припеваючи, в шампанском бы купался, на золоте ел. Нет, отказался от всего! Пошел по ссылкам, по тюрьмам. За народ! Не для себя лично добивался он улучшения жизни, а для народа! И когда уже при советской власти стал он главой правительства, и тут для себя копейки лишней не брал от государства. Читал мне Филипп Касьяныч, как Ленин кому-то там в Совнаркоме выговор строгий объявил за то, что жалованья ему прибавили на триста рублей, не спросясь его самого. Вот какой был Ленин! Вот для чего он партию создал и сам в нее вступил — для народа!.. Теперь расскажу про Трапезникова. Егор Фомич старше меня на десять лет. Происхождения он самого что ни есть беднейшего. Земли у них было до революции полдесятины, а нахлебников — человек девять. В гражданскую войну он и в Красной Армии был. Я, конечно, не участвовал, мне в революцию было восемь лет. Но рассказывали мне про него наши мужики, которые с ним служили. Зайдет у них там на фронте, бывало, разговор об этой самой революции, из-за чего идет война белых с красными и какая жизнь будет после войны, Егор и говорит: «А вот так и будем жить — поменяемся местами. Мы будем жить, как помещики, а они — как мы жили. Сказано ведь, что революция — это есть переворот!» Вот о чем ему, значит, мечталось — местами поменяться! Товарищи ему станут доказывать: «Это ты политически неверно говоришь. На заводе капиталист один, а рабочих тыщи. Помещиков в губернии, может, сотня, а бедняков миллионы. Местов ихних для нас не хватит, ежели поменяться». Егор: «На всех не хватит, ну, а я себе местечко как-нибудь захвачу».
Пришли мужики с гражданской, поделили землю. Получил Егор свой пай, кредит взял в банке на лошадь — вцепился в хозяйство зубами и когтями! Работал как чумовой, день и ночь, ни воскресенья, ни праздников не признавал, аж когда лошадь уже ног не тянет, тогда и себе даст немного отдыху. Еще тогда звали его в селе коммунистом, но, может, только за то, что в бога не верил, на пасху пахал. Года два-три подвезло ему с урожаем — купил вторую лошадь. Потом стал приарендовывать землю у тех бедняков, что сами не могли ее обработать без тягла. Пошел наш Егор Фомич в гору! Дом построил новый, скота завел порядком. Третью лошадь купил, еще больше стал сеять, поденщиков брал на косовицу. Но постоянных батраков не держал, остерегался все же, чтоб сельсовет его не подвел под классовый элемент. В лишенцах ходить — радости мало.
Вот так и жил до самой коллективизации. Конечно, в те времена он о партии и не думал. Вступать в партию? Зачем, для чего? От работы только будут отрывать на собрания, да членские взносы еще платить. Вся душа его ушла в хозяйство. Потом стал у нас в селе колхоз. Ну, некуда деваться — и Трапезников вступил. Первые годы работал рядовым. Но уже не было у него того рвения, что раньше, когда единолично землю пахал. Смотришь на него, как он вполсилы мешок с семенами берет, — раньше, бывало, сам поднимал, присядет, крякнет только — и мешок на плече, а теперь обязательно зовет кого-нибудь, чтоб подали, — не тот стал Егор Фомич! Нету той хватки, того жару! И вот тут он, должно быть, и стал размышлять насчет дальнейшей жизни. Раз уж повернуло, мол, на колхозы, единоличному хозяйству крест, то нет теперь никакого расчету в навозе копаться. Надо как-то приспосабливаться и себе какой ни есть портфель добывать. Слышим, подал наш Егор Фомич в партию. И как вступил в партию, тут уж он больше за плугом не ходил. То весовщиком, то кладовщиком, то объездчиком. По начальству, в общем, пошел. Вот что привело Трапезникова в партию. Мы-то знаем его натуру. Хоть и из батраков, но душа у него кулацкая.
До войны председателем его не выбирали — получше были у нас коммунисты. А как погибли на фронте старый председатель и лучшие бригадиры, а он вернулся из эвакуации — тут и он стал на виду. На бесптичье и кулик соловей. Бригадиром назначили, потом год в завхозах походил, потом и председателем стал. Три года был председателем до укрупнения. Ну и что ж хорошего сделал для людей? Ничего! Для себя только старался. Тут уж он как дорвался до власти, охулки на руку не положил! Поначалу понемногу тянул, а потом расставил родичей и приятелей по амбарам, фермам, и сколько они там наворовали колхозного добра — вот, может, теперь только на суде выяснится!.. И уж так привык к доходному месту, что как не выбрали его при укрупнении председателем — на рядовую работу уже не пошел.
Кузнец покрутил головой, засмеялся:
— Гарантированный минимум!.. Придумали же, сукины сыны!
— Что? — спросил Мартынов.
— Да вспомнил ихнее выражение… Ничего не делает Егор в колхозе с тех пор, как не председатель. За прошлый год двадцать трудодней отломил. А живет припеваючи. Картошку возил в Донбасс на паях с одним колхозником, Кашкиным. У того свояк в автоколонне. Всю осень спекулировали картошкой. На том партийном собрании, когда товарищ Долгушин к нам приезжал, спрашивают колхозники у Трапезникова: «Можно ли члену партии заниматься спекуляцией?» А он: «Мы не спекулировали, мы свою картошку возили. Если соседка попросит и ее мешок прихватить, какая же это спекуляция?» — «Да что, у вас с Кашкиным десять гектаров ее было? Раза два возили свою, а потом чужую. Скупали здесь у колхозниц и возили туда продавать». Приперли его. Одна кричит: «У меня купили пять мешков!» Другая, третья подтверждают: «И мы продали им свою картошку!» — «Да мы не покупали, у нас был договор с людьми». — «Какой договор?» — «Установили гарантированный минимум. Берем у женщины картошку и выплачиваем ей по рублю пятьдесят копеек. Может, мы там и дешевле продадим, себе убыток, но чтоб ее, значит, не обидеть, устанавливаем твердую оплату». — «А если по пять рублей продадите, ей все равно — по рублю пятьдесят?» Вот обормоты!