Хлыновск - Кузьма Сергеевич Петров-Водкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Яблочный запах загуляет по всей Волге до низов и верховий. Он проникает в клетушки вагонов, борется там с гарью угля и нефти.
Закопченный, облитый потом машинист высунется по пояс из своей кочегарки и распустит ноздри.
— Эх, Ванюша, хорошо как яблоками пахнет, — скажет парнишке-помощнику, протирающему колеса, и тот черномазый нос повернет к товарным вагонам и задышит.
Вот так Хлыновск! Вот так анис бархатный!
Август — это во всех ртах яблоки. Коровы, свиньи и птица домашняя жуют и клюют яблоки.
Волгой плывут они, пестрят и блестят зеленцой и красным. Ершовские яблоки — мельче наших. Видать, лодку или дощаник опрокинуло.
От убыли на Волге тошно делается. В местах, где, бывало, играли свежие струи, ныне вязкое дно, пахнет тиной и ленивая уснувшая гуща воды там… И только фарватер Коренной сверлит и сучит песок и берега, работает добросовестно, стараясь за всю обезвоженную ширь.
Участятся маяки и баканы. Без конца тревожные свистки пароходов… — Се-емь, се-емь. Шесть с половиной… — угрожающе выкрикивает наметчик. — Стоп, — команда в машину. Зацарапает днищем… — Право руля… — команда боцману. Заворачивается пароход в поисках глубины… Крик в рупор: — Черти! Где, сволочи, бакан поставили?!
И так, покуда не послышится с наметки: «табак», только после этого утешения заработает снова машина и двинется вперед пароход.
— Пронесло, слава те, Господи, — радостно забормочут на нижней палубе, — не то объешься харчами весь, поколь до Астрахани доедешь.
— Знамо, — ответят ему, — а то у Синбирска почитай две сутки на песке сидели… Да.
Так подкатывает осень. Серое небо; серая Волга. Воронье тучами летит с полей на ночевку на остров. Холодная вода обезлюженной, с пустыми берегами Волги. Через Федоровский Бугор задует неделями ветер, лысит и сгоняет воду. Ударит дождь, да еще с проснегом, облепит последний пароход, уходящий от нас. Снегу не залепить уютно светящиеся окна рубок. Манит с собой уходящая машина, манит в края больших размахов и большой жизни…
Бр-р, промозглый холод!
Слякоть и тьма бесфонарная на улицах… Куда бы в тепло, к милым людям, чтоб отогреть застывающее от одиночества сердце.
Захаровы были испокон века перевозчиками.
— Ну, уж Захаровы — те пловцы, — эта хлыновская похвала была родом Захаровых заслужена. Про одного из дедов их рассказывалось, что он, отправив дощаник с горного берега, сам переплывал на луговой, где в ожидании прибытия опереженного им дощаника готовил новую нагрузку возов и лошадей и после этого плыл тем же способом обратно.
После появления пыхтелки «Колумба» Захаровы сдались машине, а за собой оставили лишь перевоз на остров. Паром работал круглое лето, но в период косьбы и уборки сена работа была страдная. Без отдыха туда и обратно гоняли груженый дощаник. Работа переправы производилась силами перевозимых. Хозяин, в сущности, мог и не ехать, разве только для причала да самой разгрузки, при которых требовались ответственность и знание дела. Да и то среди поймщиков всегда попадались знатоки и для этого. Что касается платы за перевоз, так у причального столба висело ведерко, в которое каждый и бросал нужный медяк.
Этим доверием и хранили хлыновцы свою честь. Вообще, чтоб не забыть, подчеркну следующее: ласка и доверие делали чудеса с хлыновцами, которые, к тому же, ничуть не отличались от жителей прочих городов в смысле обжуливания друг друга. У нас часто высказывалось мнение, что «как только появились заемная бумага, ярлыки да нотариусы — так и воровство от жуликов к честным людям перебросилось… Нечего стало честью гордиться, раз бумага тебя в жулики приноровила, лишила доверия»…
Илья Федосеич Захаров, спасший меня, в описываемое время был заправилой перевозного дела. Дядья, отец садами, посевами заняты, а он взял на себя переправу; у него был помощничек Панюша, тихий парень.
Звание первого пловца в семье Захаровых было теперь за Ильей. На спор — на лошадь спорили — четыре раза переплыл он Волгу, а на воде держался что твой лебедь.
Не помню точно, случилось ли это в год, когда я тонул, или годом позже, но это событие, стоившее жизни Илье Захарову и другим, взволновало надолго город.
Было начало косьбы. Время было сухое, трава быстро зрела, особенно островная, при воде. Народ бросился на поймище.
Дощаник был в полной годности, и переправа заработала без отдышки. В день, о котором идет речь, в воздухе не шелохнуло, пластом кристальным лежала Волга. Ни одного облачка не было на небе. Жара была непереносная даже у воды. Купанье не спасало — еще хуже распаривало уморившееся тело.
Около двух часов после обеда за староверческим кладбищем показалось облако, острием высунулось оно над Громовой горою и стало расти и темнеть. Я в это время торопил Васену. Дядя Ваня с утра, до выпечки хлеба, уехал на остров, и мне предстояло везти косцам хлеб. Ехал я на остров с ночевкой — под пологом, при дымке костра — и заранее радовался.
Нагрузившись мешком за плечами, пошел я на пристань. Буря уже началась. Ветер рвал мой мешок. Когда я был над береговым обрывом, потемневший пейзаж осветился молнией, и раскатился гром… Дощаник я увидел на середине Воложки, он переправлялся на остров. Его крутило бурей и захлестывало волнами.
Ветер сошел с ума — он потерял направление, ударяя то в лоб, то в спину. Он срывал верхушки волн, и брызги носились над Волгой. Город сзади меня был завешен пылью, пыль столбами мчалась, крутилась ураганом. На Коренной туча или пыль завернулась смерчевой воронкой, змеей вытянулась в небо и, скользя на хвосте, понеслась в степь.
Теперь главное внимание всех нас, на берегу, было поглощено дощаником. Видно было — он выбивался из сил, его