Русская классика, или Бытие России - Владимир Карлович Кантор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отказ Обломова от Ольги означал отказ от душевного труда, от пробуждения в себе жизни, утверждал языческий культ еды, питья и сна, культ мертвых, противостоящий христианскому обещанию вечной жизни. Любовь не смогла оживить Обломова. Его избранницу, Ольгу Ильинскую, судили по эстетическим законам того времени, как образ женщины, стремящейся к эмансипации, так и доныне ее судят, то есть судят поверхностно. Ее же задача, как я уже говорил, принципиально иная: она не себя освобождает, а пытается освободить мужчину, пробудить его к жизни («Я чувствую, что живу, когда ты смотришь на меня, говоришь, поешь…» – восклицает Обломов), осветить ему дорогу. Не забудем русскоязычного смысла имени Ольга: факел. Обломов же не хочет света, ему удобнее в темной яме («Вон из этой ямы, из болота, на свет, на простор…» – зовет его Штольц), ибо там не видна его неспособность к деланию жизни. Да и яма для человека, уже улегшегося в гроб, – это скорее всего могила, вечное пристанище, где можно вкушать вечный сон. Обломов спрятался от Любви. В этом и было его главное поражение, предопределившее все остальные. Слишком силен был долгий навык ко сну. Трагедия борьбы героя с самим собой завершилась его гибелью.
Ольга, как и следовало, по мысли Гончарова, настоящей женщине, воплощению женственности, выбирает человека, с которым она может надеяться на продолжение жизни, чувствовать уверенность в будущем, – она выбирает Штольца. С ним и Гончаров связывал надежду на благотворное развитие России, так что выбор Ольги, мог полагать писатель, символизирует выбор Россией нового пути. Хотя, как кажется, Гончаров достаточно хорошо понимал, что Штольц – всего лишь прогноз, возможность, а Илья Ильич Обломов – самая что ни на есть реальность.
Обломов был суровым предостережением культуре, которого не осознали современники, отнеся проблемы романа к ушедшему или уже уходившему прошлому. Должно было пройти более ста лет, дóлжно было пережить революцию, Гражданскую войну, сталинский террор, десятилетия застоя и неподвижности, чтобы культурологическая актуальность великого романа стала очевидной.
Проклятые вопросы
VIII. Голгофник versus Варавва
К полемике Чернышевского и Герцена о России и Европе
…опятьголгофнику оплеванномупредпочитают Варавву?Вл. Маяковский «Облако в штанах»Если существует культурно-историческая справедливость, то она не имеет срока давности. Шекспир был забыт почти на двести лет. На нашей памяти из забвения вышли Михаил Булгаков и Андрей Платонов, не говорю уж о русской религиозной философии. Но бывают более сложные, немыслимо сложные случаи, когда мыслитель и писатель вроде бы известен, но имя его обросло такими несусветными коннотациями, такими трактовками, что человек оказался почти в свинцовом гробу. Я имею в виду Чернышевского, слово которого хочу все же предъявить современному читателю, как мне кажется, в неискаженном виде. Я писал о нем уже не раз. Но, может, прав Плутарх, и только парный портрет дает реальное освещение фигур. Ибо рядом с моим героем был другой человек, Александр Герцен, его реальный исторический двойник, идеи и деяния которого были приписаны Чернышевскому. Герцен же оставался пару столетий почти белым барашком, принятый и большевиками и либералами. В этом сопоставлении вскрывается много интересного в осмыслении движения русской культуры. Не уверен, что мой голос будет услышан. Но все же хочу в который раз попробовать.
1. Обманная близость
В русской культуре стоят рядом две фигуры, которых принято называть революционными мыслителями, предшественниками большевиков, – Чернышевский и Герцен. Но с тех пор, как изменилось отношение к большевизму, называть кого-либо предшественниками людей, разоривших страну, устроивших дьявольское избиение всего выдающегося на этой земле, создавших невиданную в мире тоталитарную структуру, можно лишь с явным негативным оттенком. Правда, Герцена во все послесталинское время выводили из революционного лагеря, пока не сумели причислить к либералам. Чернышевский же, несмотря на работы, где его позицию разводили с позицией Ткачёва, Нечаева и Писарева, все равно в сознании практически всех образованных людей остался тем, кто «звал Русь к топору». Включишь ли интеллектуальную программу по телевизору, откроешь ли газету – везде повторяется это клише. Скажем, вроде бы вполне интеллигентный человек Марк Захаров говорит об этом призыве Чернышевского к топору, как бы между прочим, то есть как о том, что было на самом деле и всем известно. На теме топора я еще остановлюсь (эту фразу приписал Чернышевскому Луначарский в 1928 г.). Пока скажу только, что не годится исследователям, людям науки, избирать, выражаясь языком Парменида, «путь мнения», а не «путь истины» и следовать мнениям толпы, повторяющей газетные пустоты.
Просто так хочется возвеличить человека, жившего в Европе, поначалу западника, боровшегося с самодержавием, в Европе ставшего славянофилом (что радует другую часть современного образованного общества), но вроде бы создавшего орган свободного русского слова («Колокол» и «Полярную звезду»), почти изгнанника (см. фильм Александра Архангельского), как русские послеоктябрьские эмигранты, высланные большевиками. Забывается, что Герцен уехал сам, продав свои имения и своих крепостных, а уж потом начал бороться с крепостным правом, призывая крестьян к топору. Да, именно он и его друг Огарёв. И это прекрасно понимали его современники-интеллектуалы. Достаточно назвать имя великого историка и философа Б.Н. Чичерина, который уже тогда упрекал не Чернышевского, а Герцена, что он зовет к бунту и топору. Не говорю уж о том, что «Колокол» – прямой предшественник ленинской «Искры».
Начинает Герцен с критики Западной Европы. В этом он не оригинален. Предшествовали ему и Фонвизин, и Уваров, и славянофилы, которые, поездив по Западу, стали его жесткими критиками. Но особенность точки зрения Герцена была в том, что он полемизировал с Европой, смеялся над ней, предрекал ей гибель, опираясь на европейские же идеалы, выработанные в недрах европейской культуры – идеалы демократии и социализма[329]. Сам он замечал: «Мы являемся в Европу с ее собственным идеалом и с верой в него. Мы знаем Европу книжно, литературно, по ее праздничной одежде, по очищенным, перегнанным отвлеченностям»[330].
В этом пункте и крылось глубинное противоречие герценовской позиции. А Запад оказался вполне реальным, со своими проблемами, своими поражениями, а отнюдь не сакральным местом, где реализуются революционные идеалы в чистом виде. Началось разочарование в революционности Запада. После «Писем из Франции и Италии» и апокалиптической книги «С того берега» Герцена называли «русским Иеремием, плачущим на развалинах июньских баррикад» (Герцен, V, 223–224). Тогда-то он принялся искать революционный потенциал в России, из которой бежал.
2. Фейербах и христианство
Оба мыслителя прошли через Гегеля и Фейербаха, но прочитали их по-разному… Если Герцен получал их идеи под углом зрения Бакунина, объявившего Сатану самым творческим лицом в человеческой истории, то Чернышевский, не надо этого забывать, был сын саратовского православного протоиерея, а в молодости семинариста Николеньку даже называли надеждой русской церкви. Как пишет, справедливо,