Две Дианы - Александр Дюма
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я угадываю вашу мысль, герцогиня, – невесело усмехнулся Уэнтуорс, – но я более бескорыстен и более честолюбив, чем вы полагаете. Из всех сокровищ мира желанны мне только вы.
– Тогда – последнее слово, и вы его, быть может, поймете, – смущенно, но вместе с тем и гордо сказала Диана. – Милорд, меня любит другой.
– И вы воображаете, будто я вас отпущу к этому сопернику? – вспыхнул от ревности Уэнтуорс. – Нет, пусть он, по крайней мере, будет так же несчастен, как и я, даже еще несчастнее, оттого что ему не удастся видеть вас. Начиная с этого дня вас могут освободить: моя смерть, но я еще молод и крепок; мир между Францией и Англией, но войны между этими странами длятся, как вы знаете, по сто лет; и, наконец, взятие Кале, но это неприступная крепость. Если не говорить об этих трех почти нереальных возможностях, то легко понять, что вы долго будете моей пленницей, ибо я перекупил у лорда Грея все права на вас и не желаю отпускать вас за выкуп, хотя бы им была целая империя. А что касается побега, то вам не стоит о нем и помышлять, потому что стеречь вас буду я, и вы увидите, каким старательным тюремщиком бывает тот, кто влюблен!
С этими словами лорд Уэнтуорс низко поклонился и вышел, оставив Диану в полной растерянности.
XXXIX. Дом оружейника
Дом Пьера Пекуа стоял на углу рыночной площади и улицы Мартруа. Был он трехэтажный, да еще и с жилым чердаком. Дерево, кирпич и шифер как бы переплетались на его фасаде в любопытные арабески. Оконные косяки и потолочные балки поддерживали причудливые фигуры животных, обвитые зеленой листвой. Все это было наивно и грубовато, но не лишено выдумки и своеобразия.
Над застекленной дверью лавки красовалась вывеска с изображением чудовищно выписанного воина, который, по всей вероятности, представлял бога Марса,[42] ибо надпись на вывеске гласила: «Богу Марсу – Пьер Пекуа, оружейник». Висевший в дверях полный набор доспехов – шлем, панцирь, латы – служил своеобразной вывеской дворянам, не умевшим читать.
Сквозь витрину в темноватой лавке можно было разглядеть и другие доспехи, а также всякого рода оружие нападения и защиты.
Двое подмастерьев, сидевших у двери, зазывали прохожих, соблазняя их разнообразным и прекрасным качеством товара.
Сам же оружейник обычно находился в задних комнатах, выходивших во двор, или же работал в кузнице, в глубине двора, а в лавке появлялся в тех случаях, когда заходил какой-нибудь важный покупатель и выражал желание потолковать с самим хозяином.
Пьер Пекуа принял виконта д’Эксмеса и Жана Пекуа с распростертыми объятиями и настоял, чтоб гости заняли второй этаж. Сам же он с детьми и сестрой Бабеттой перебрался на третий. На втором этаже был помещен и раненый Арно дю Тиль. Подмастерья спали на чердаке.
Мы застаем Габриэля и Жана Пекуа за столом в тот момент, когда обильный ужин, который давал в их честь достопочтенный хозяин, подходил уже к концу. Гостям прислуживала Бабетта. Дети почтительно сидели поодаль.
– О господи, как вы мало едите, монсеньор! – говорил оружейник. – Видать, вы чем-то крепко озабочены, да и Жан что-то задумался. Лучше-ка отведайте вот этого винограда, в наших краях его не скоро сыщешь. Слышал я от своего деда, а тот – от своего, что когда-то, еще при французах, виноградников вокруг Кале было видимо-невидимо и виноград был крупный, золотистый. А с тех пор как город стал английским, лозы, должно быть, вообразили, будто они попали уже в Англию, где виноград вообще никогда не созревает.
Габриэль не мог не улыбнуться столь неожиданным патриотическим выводам хозяина.
– Выпьем, – сказал он, поднимая рюмку, – за то, чтобы зрел виноград в Кале!
Вполне понятно, что тост его доставил немалое удовольствие обоим Пекуа. После ужина Пьер прочитал молитву, и гости стоя выслушали ее. Затем отослали спать детей.
– Ты тоже, Бабетта, можешь идти, – сказал сестре оружейник. – Позаботься о том, чтоб подмастерья не шумели наверху, и загляни с Гертрудой к оруженосцу господина виконта. Узнай, не нужно ли ему чего.
Миловидная Бабетта зарделась, присела и вышла.
– Теперь, дорогой мой кум и родич, – сказал Жану Пьер, – нам никто не мешает, и, если вам нужно сообщить мне что-нибудь секретное, я готов вас выслушать.
Габриэль с удивлением взглянул на Жана Пекуа, но тот ответил с полной серьезностью:
– Да, я говорил вам, Пьер, что мне надо потолковать с вами о важных вещах.
– Тогда я уйду, – сказал Габриэль.
– Простите, господин виконт, – удержал его Жан, – ваше присутствие будет нам не только полезно, но и необходимо, потому что без вашего содействия невыполнимы замыслы, которыми я собираюсь поделиться с Пьером.
– В таком случае слушаю вас, друг мой, – проговорил Габриэль, снова впадая в свою грустную задумчивость.
– Выслушайте меня, монсеньор, – сказал ткач, – и тогда, может быть, радость и надежда засветятся в ваших глазах.
Габриэль страдальчески улыбнулся, подумав, что, пока он оторван от борьбы за освобождение отца, от любви Дианы, радость для него – то же самое, что отсутствующий друг. Тем не менее он повернулся в сторону Жана и жестом предложил ему приступить к делу.
Тогда Жан торжественно обратился к Пьеру:
– Брат мой, первое слово за вами: вы должны доказать виконту, что мы по-прежнему любим свое французское отечество. Расскажите же нам, какие чувства к Франции внушал вам отец? Скажите нам, были ли вы, закабаленный француз, хоть на минуту англичанином в душе? Скажите нам, наконец, кому бы вы помогли, если бы вам пришлось выбирать: старой родине ваших отцов или родине новой, навязанной вам англичанами?[43]
– Жан, – ответил оружейник так же торжественно, как и его брат, – я хорошо знаю по себе: жизнь под чужой властью так же тяжела, как рабство, и томительна, как изгнание. Мой предок, видевший, как пал наш город, говорил со своим сыном о Франции не иначе как со слезами на глазах, а об Англии – не иначе как с ненавистью. И это чувство тоски и ненависти передавалось из поколения в поколение. Поэтому-то живший двести лет назад Пьер Пекуа возродился в Пьере Пекуа, живущем ныне. В моей груди бьется сердце француза. Позор и боль поражения я чувствую так остро, словно случилось это лишь вчера. Так что не говорите, Жан, что у меня две родины. Есть и всегда будет только одна. И если бы пришлось выбирать между страной, навязанной мне чужеземцами, и страной, уготованной мне богом, поверьте, я бы не стал колебаться.
– Вы слышите, монсеньор? – воскликнул Жан, поворачиваясь к Габриэлю.
– Слышу, друг мой, слышу, и это поистине благородно, – рассеянно ответил тот.
– Но вот что, Пьер, – продолжал Жан, – должно быть, не все ваши соотечественники думают, как вы. И вполне возможно, что вы – единственный сын Франции в Кале, доселе не утративший благодарности к своей матери-родине.