Город чудес - Эдуардо Мендоса
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эфрен Кастелс смотрел вверх, на окно, и нервно потирал руки. «Скоро в доме все проснутся, – думал он. – Нас обязательно застукают, и что тогда прикажете делать?» Он провел всю ночь в саду, рядом со служанкой, и не смог сдержать животного порыва. «Наверное, на меня так подействовал запах жасмина, – оправдывался он потом, – и аромат твоей шелковой кожи». Сейчас девушка лежала за зарослями кустарника и горько рыдала: в отчаянии она даже не пыталась прикрыть наготу форменным платьем. Как потом выяснилось, плач был не напрасным: она забеременела и потеряла место. Когда девушку выгнали из дома дона Ум-берта, она разыскала Эфрена и попросила помощи, а он, до смерти испугавшись, что слух о его шалостях дойдет до ушей супруги, посоветовался с Онофре Боувилой.
– Дай ей денег, сколько положено в таких случаях, и скажи, чтобы держала язык за зубами, – надоумил он своего несообразительного дружка, и тот последовал его совету.
В положенный срок родился ребенок, который, унаследовав рост и силу отца, через несколько лет стал играть за футбольный клуб «Барселона», основанный по случайному совпадению в день зачатия мальчика, бок о бок со знаменитыми футболистами своего времени Саморой, Самитьером и Алкантарой. Эфрен Кастелс хотел вернуть Онофре скинутый им с лестницы пистолет, но тот его не взял.
– Впредь я никогда не буду носить с собой оружия. Пусть другие делают это за меня, – сказал он.
Николау Каналс-и-Ратаплан занял просторную светлую комнату в отеле «Арагон». Завтрак ему подавали на балкон; он смотрел вниз на живописную людскую толчею на Рамблас, жадно вдыхал запахи улицы, смешанные с ароматом цветов, и слушал птичью разноголосицу. Все это приводило его в хорошее настроение. «Проведу здесь несколько приятных дней, – неспешно думал он, – а потом вернусь в Париж. Небольшие перемены в жизни всегда действуют благотворно, и чем дольше я буду отсутствовать, тем радостнее окажется встреча с Парижем, а там, может, и мама, соскучившись в мое отсутствие, будет со мной понежнее». Зловещие предчувствия, которые одолевали его на станции Порт-Боу, отступили на задний план – он приписал их бессоннице. Тем не менее одно из его предположений оправдалось: мать горько раскаивалась в том, что заставила его уехать. После того как Николау покинул Париж, она разыскала Казимира и привела его в пансион на улицу Риволи.
– Здесь тебе будет хорошо, – говорила она ему, – я буду о тебе заботиться, а ты сможешь заняться поэзией.
Посреди ночи она вдруг проснулась и не обнаружила его рядом. Накинув поверх ночной рубашки пеньюар, она вышла из спальни и обнаружила молодого поэта в прихожей: он стоял у окна и завороженно смотрел на звезды.
– Qu 'avez vous, mon cher ami?[74]– спросила она.
И так как Казимир ничего не отвечал, она приблизилась к нему вплотную и нежно сжала его руку. Рука горела и дрожала в ее ладонях, и ей открылась страшная истина: всего за каких-нибудь несколько дней она потеряла и сына, и любовника. На следующее утро она отправила Николау письмо: Срочно возвращайся в Париж, – умоляла она, – мы совершили чудовищную ошибку; это было каким-то наваждением. Николау, сынок, ты должен знать, – продолжала она, – у меня уже давно есть любовник, Казимир; я никогда не осмеливалась говорить о нем, боялась твоего осуждения. Теперь я понимаю, насколько я была к тебе несправедлива. Заставив тебя согласиться на этот отвратительный для нас обоих брак, я хотела обрести свободу и поступила как законченная эгоистка. Но Казимир умирает от сухотки, и скоро я останусь совсем одна. Годы идут, и ты мне нужен здесь, рядом… Это письмо при других обстоятельствах сделало бы Николау бесконечно счастливым, но оно пришло слишком поздно.
Получив сообщение о прибытии Николау Каналса-и-Ратаплана в Барселону, семья дона Умберта Фиги-и-Мореры тотчас вернулась из поместья Будальера. Николау послал жене дона Умберта записку, в которой припадал к ее ногам и выражал совершеннейшее к ней почтение. К записке был приложен букет цветов.
– Этому мальчику нельзя отказать в тонкости чувств, – заметила она, чрезвычайно польщенная.
На следующий день Николау вручили приглашение посетить ложу дона Умберта и отведать в антракте холодных закусок. Он с трудом догадался, что речь шла о театре «Лисеу». В тот день там должна была состояться премьера, и его присутствие воспринималось как нечто само собой разумеющееся. Ему пришлось срочно послать гостиничного курьера за билетом в партер и отдать погладить свой фрак. Николау вспомнил, сколько усилий было потрачено, чтобы подогнать фрак к его нестандартной фигуре, но, даже тщательно отутюженный, он все равно сидел на нем мешком.
Подойдя к подъезду «Лисеу», он увидел тройное кольцо полицейских и подумал о покушении. Пять лет назад террорист Сантьяго Сальвадор совершил в этом театре взрыв, о чем рассказывали каталонцы, забредавшие иногда в пансион на улице Риволи во время прогулок по Парижу. Однако на сей раз ажиотаж случился по другому поводу. Спектакль, приуроченный к завершению празднеств в честь основания ордена Мерсед[75], удостоил своим посещением принц Черногории Николай I, и его тезка смог занять свое место, только когда стало гаснуть газовое освещение и блиставший роскошью зал постепенно погрузился в полумрак. Давали «Отелло» Джузеппе Верди. Все последние годы, проведенные в Париже, Николау восторженно следил за творчеством Клода Дебюсси, которого почитал самым великим после Бетховена музыкантом в мире. С почтительным трепетом он присутствовал на исполнении его инструментальных произведений и переслушал почти все оперы, кроме «Пеллеас и Мелизанда» – в тот день его так некстати уложил в постель жесточайший грипп. Но тогда Николау проявил чудеса настойчивости и надоедал матери своим брюзжанием до тех пор, пока она не вышла, несмотря на ледяной холод, на улицу и не раздобыла ему партитуру. Он настолько ей обрадовался, что тут же выздоровел. После утонченного Дебюсси музыка Верди показалась ему слишком шумной и помпезной, и он пожалел о своем приходе. Когда в антракте зажглись люстры, юноша решил исполнить семейные обязанности, наложенные тайным жениховством. Не сведущий в правилах светской жизни Барселоны, он, заблудившись в коридорах театра, несколько раз спрашивал дорогу к ложе дона Умберта Фиги-и-Мореры. Пока он шел, его все больше одолевали чувства гнева и стыда: «Ведь мне придется принимать угощение из рук убийцы моего отца! За каким дьяволом я туда тащусь?» Он надеялся лишь на то, что у дона Умберта будет много посетителей и его появление останется незамеченным, но ошибся: в аванложе присутствовали только сам хозяин с супругой, Маргарита и слуга, наряженный а-ла Федерика; последний держал обеими руками поднос с бисквитами и petits-fours[76]. Если бы он знал, сколько приглашений разослал бедный дон Умберт, чтобы заполучить к себе в ложу кого-нибудь из знатных гостей, и сколько извинений с отказом он получил! Семейство слушало Верди в грустном одиночестве. Николау попытался произнести несколько вежливых фраз, но сбился от смущения и почувствовал себя неловко.
– После Парижа все это должно вам показаться слишком провинциальным, – любезно заметила сеньора, принимая поднос из рук слуги и предлагая Николау отведать бутерброд.
– Ни в коей мере, сеньора, напротив, я в полном восхищении, – ответил юноша, жестом поблагодарив хозяйку за любезность.
Слуга разлил шампанское в бокалы, и все выпили за приятное пребывание молодого человека в Барселоне.
– Надеюсь, оно будет столь же счастливым, сколь и продолжительным, – проворковала сеньора, многозначительно прищурив глаза, меж тем как Николау думал про себя: «Он – заурядный мерзавец, ничем не выделяющийся среди прочих, она – рыбная торговка с претензиями на аристократичность, а дочка похожа на начинающую cocotte[77], которую родители пытаются продать как можно выгоднее».
Прозвучал гонг, ознаменовавший возобновление спектакля. Николау воспользовался предлогом и засобирался. Дон Умберт подхватил молодого человека под локоть.
– Ни в коем случае, вы должны остаться с нами, – сказал он. – Места достаточно, и здесь вам будет в тысячу раз удобнее, чем в партере. Нет, нет! Возражения не принимаются.
Ему ничего не оставалось, как уступить, и он занял место за стулом Маргариты. Когда потухли люстры и занавес поднялся, он смог в свете рампы рассмотреть нежный изгиб ее плеч. Волосы девушки были уложены в высокую прическу, скрепленную диадемой из мелкого, но очень ровного и искусно подобранного жемчуга, что позволяло Николау видеть ее затылок и часть спины, выступавшую из-под пышных кружев бального платья. Устремив взгляд на ее оголенные плечи, он весь отдался музыке; шампанское погрузило его в приятную истому. После спектакля Николау вынес на балкон гостиницы столик и плетеное кресло, в котором обычно сидел, когда завтракал, потом взял письменный прибор, зажег масляную лампу и полной грудью вдохнул теплый воздух Рамблас. Стояла ранняя осень. Тишину ночи нарушал лишь стук редких фиакров. Он стал писать: Сегодня вечером, пока мы слушали «Отелло» Верди в ложе Ваших достопочтенных родителей, меня обуревало неудержимое желание нагнуться и припасть губами к Вашим плечам. Это выглядело бы совершеннейшей нелепостью, и я этого не сделал. Но вместе с тем мною был упущен единственный шанс обратить на себя Ваше внимание и, может быть, со временем добиться Вашей любви. Все это могло бы произойти, будь я другим человеком, отличным от того, каким создал меня Господь, и при условии, что я был бы способен отдаться страстному порыву вместо того, чтобы трусливо его сдерживать и теперь проявлять еще большую робость, доверяя мою исповедь бумаге. Но ничего не может измениться, и поэтому я сейчас скажу Вам правду: я был вынужден дать согласие на наш брак, замышляемый – я в этом абсолютно уверен – против Вашей воли, и решился на этот шаг с глубоким отвращением. Но тогда у меня и в помыслах не было, что во время представления «Отелло» Верди я глубоко и страстно полюблю Вас и что это случится помимо моей воли и желания. Он задумался на мгновение, поднес перо к губам, потом продолжил: Это сильно осложняет мое теперешнее положение. Николау положил перо, поднялся, взял лампу и вошел в комнату, затем пересек ее по диагонали и поднял лампу над головой так высоко, насколько позволила рука. Зеркало отразило его фигуру – на нем все еще был надет фрак. Впервые в жизни он почувствовал зависть ко всем нормальным людям, которые не имели заметных физических недостатков. По отношению к себе в этот момент он не испытывал жалости, лишь сильное раздражение: