Том 6. Идиот - Федор Достоевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А поместья объехать? Сами советовали; а я и за границу к тому же хочу…
Разговор, впрочем, скоро переменился; но слишком особенное и всё еще продолжавшееся беспокойство все-таки выходило, по мнению наблюдавшего князя, из мерки, и что-то тут, наверно, было особенное.
— Значит, «бедный рыцарь» опять на сцене? — спросил было Евгений Павлович, подходя к Аглае.
К изумлению князя, та оглядела его в недоумении и вопросительно, точно хотела дать ему знать, что и речи между ними о «рыцаре бедном» быть не могло и что она даже не понимает вопроса.
— Да поздно, поздно теперь в город посылать за Пушкиным, поздно! — спорил Коля с Лизаветой Прокофьевной, выбиваясь изо всех сил, — три тысячи раз говорю вам: поздно.
— Да, действительно, посылать теперь в город поздно, — подвернулся и тут Евгений Павлович, поскорее оставляя Аглаю, — я думаю, что и лавки в Петербурге заперты, девятый час, — подтвердил он, вынимая часы.
— Столько ждали, не хватились, можно до завтра перетерпеть, — ввернула Аделаида.
— Да и неприлично, — прибавил Коля, — великосветским людям очень-то литературой интересоваться. Спросите у Евгения Павлыча. Гораздо приличнее желтым шарабаном с красными колесами.
— Опять вы из книжки, Коля, — заметила Аделаида.
— Да он иначе и не говорит, как из книжек, — подхватил Евгений Павлович, — целыми фразами из критических обозрений выражается. Я давно имею удовольствие знать разговор Николая Ардалионовича, но на этот раз он говорит не из книжки. Николай Ардалионович явно намекает на мой желтый шарабан с красными колесами. Только я уж его променял, вы опоздали.
Князь прислушивался к тому, что говорил Радомский… Ему показалось, что он держит себя прекрасно, скромно, весело, и особенно понравилось, что он с таким совершенным равенством и по-дружески говорит с задиравшим его
— Что это? — обратилась Лизавета Прокофьевна к Вере, дочери Лебедева, которая стояла пред ней с несколькими книгами в руках, большого формата, превосходно переплетенными и почти новыми.
— Пушкин, — сказала Вера. — Наш Пушкин. Папаша велел мне вам поднести.
— Как так? Как это можно? — удивилась Лизавета Прокофьевна.
— Не в подарок, не в подарок! Не посмел бы! — выскочил из-за плеча дочери Лебедев. — За свою цену-с. Это собственный, семейный, фамильный наш Пушкин, издание Анненкова, которое теперь и найти нельзя, — за свою цену-с.* Подношу с благоговением, желая продать и тем утолить благородное нетерпение благороднейших литературных чувств вашего превосходительства.
— А, продаешь, так и спасибо. Своего не потеряешь небось; только не кривляйся, пожалуйста, батюшка. Слышала я о тебе, ты, говорят, преначитанный, когда-нибудь потолкуем; сам, что ли, снесешь ко мне?
— С благоговением и… почтительностью! — кривлялся необыкновенно довольный Лебедев, выхватывая книги у дочери.
— Ну, мне только не растеряй, снеси, хоть и без почтительности, но только с уговором, — прибавила, она, пристально его оглядывая, — до порога только и допущу, а принять сегодня тебя не намерена. Дочь Веру присылай хоть сейчас, мне она очень нравится.
— Что же вы про тех-то не скажете? — нетерпеливо обратилась Вера к отцу — Ведь они, коли так, сами войдут: шуметь начали Лев Николаевич, — обратилась она к князю, который взял уже свою шляпу, — там к вам давно уже какие-то пришли, четыре человека, ждут у нас и бранятся, да папаша к вам не допускает
— Какие гости? — спросил князь:
— По делу, говорят, только ведь они такие, что не пустить их теперь, так они и дорогой остановят. Лучше, Лев Николаевич, пустить, а потом уж и с плеч их долой. Их там Гаврила Ардалионович и Птицын уговаривают, не слушаются.
— Сын Павлищева! Сын Павлищева! Не стоит, не стоит! — махал руками Лебедев. — Их и слушать не стоит-с; и беспокоить вам себя, сиятельнейший князь, для них неприлично. Вот-с. Не стоят они того…
— Сын Павлищева! Боже мой! — вскричал князь в чрезвычайном смущении. — Я знаю… но ведь я… я поручил это дело Гавриле Ардалионовичу. Сейчас Гаврила Ардалионович мне говорил…
Но Гаврила Ардалионович вышел уже из комнат на террасу; за ним следовал Птицын. В ближайшей комнате заслышался шум и громкий голос генерала Иволгина, как бы желавшего перекричать несколько голосов. Коля тотчас же побежал на шум.
— Это очень интересно! — заметил вслух Евгений Павлович.
«Стало быть, знает дело!» — подумал князь.
— Какой сын Павлищева? И… какой может быть сын Павлищева? — с недоумением спрашивал генерал Иван Федорович, с любопытством оглядывая все лица и с удивлением замечая, что эта новая история только ему одному неизвестна.
В самом деле, возбуждение и ожидание было всеобщее. Князь глубоко удивился, что такое совершенно личное дело его уже успело так сильно всех здесь заинтересовать.
— Это будет очень хорошо, если вы сейчас же и сами это дело окончите, — сказала Аглая, с какою-то особенною серьезностию подходя к князю, — а нам всем позволите быть вашими свидетелями. Вас хотят замарать, князь, вам надо торжественно оправдать себя, и я заранее ужасно рада за вас.
— Я тоже хочу, чтобы кончилась наконец эта гнусная претензия, — вскричала генеральша, — хорошенько их, князь, не щади! Мне уши этим делом прожужжали, и я много крови из-за тебя испортила. Да и поглядеть любопытно. Позови их, а мы сядем. Аглая хорошо придумала. Вы об этом что-нибудь слышали, князь? — обратилась она к князю Щ.
— Конечно, слышал, у вас же. Но мне особенно на этих молодых людей поглядеть хочется, — ответил князь Щ.
— Это самые и есть нигилисты, что ли?
— Нет-с, они не то чтобы нигилисты, — шагнул вперед Лебедев, который тоже чуть не трясся от волнения, — это другие-с, особенные, мой племянник говорил, что они дальше нигилистов ушли-с. Вы напрасно думаете их вашим свидетельством сконфузить, ваше превосходительство; они не сконфузятся-с. Нигилисты все-таки иногда народ сведущий, даже ученый, а эти — дальше пошли-с, потому что прежде всего деловые-с. Это, собственно, некоторое последствие нигилизма, но не прямым путем, а понаслышке и косвенно, и не в статейке какой-нибудь журнальной заявляют себя, а уж прямо на деле-с; не о бессмысленности, например, какого-нибудь там Пушкина дело идет*, и не насчет, например, необходимости распадения на части России*; нет-с, а теперь уже считается прямо за право, что если очень чего-нибудь захочется, то уж ни пред какими преградами не останавливаться, хотя бы пришлось укокошить при этом восемь персон-с. Но, князь, я все-таки вам не советовал бы…
Но князь уже шел отворять дверь гостям.
— Вы клевещете, Лебедев, — проговорил он, улыбаясь, — вас очень огорчил ваш племянник. Не верьте ему, Лизавета Прокофьевна. Уверяю вас, что Горские и Даниловы только случаи, а эти только… ошибаются… Только мне бы не хотелось здесь, при всех. Извините, Лизавета Прокофьевна, они войдут, я их вам покажу, а потом уведу. Пожалуйте, господа!
Его скорее беспокоила другая мучительная для него мысль. Ему мерещилось: уж не подведено ли кем это дело теперь, именно к этому часу и времени, заранее, именно к этим свидетелям и, может быть, для ожидаемого срама его, а не торжества? Но ему слишком грустно было за свою «чудовищную и злобную мнительность». Он умер бы, кажется, если бы кто-нибудь узнал, что у него такая мысль на уме, и в ту минуту, как вошли его новые гости, он искренно готов был считать себя, из всех, которые были кругом его, последним из последних в нравственном отношении.
Вошло пять человек, четыре человека новых гостей и пятый вслед за ними генерал Иволгин, разгоряченный, в волнении и в сильнейшем припадке красноречия. «Этот-то за меня непременно!» — с улыбкой подумал князь. Коля проскользнул вместе со всеми: он горячо говорил с Ипполитом, бывшим в числе посетителей; Ипполит слушал и усмехался.
Князь рассадил гостей. Все они были такой молоденький, такой даже несовершеннолетний народ, что можно было подивиться и случаю и всей происшедшей от него церемонии. Иван Федорович Епанчин, например, ничего не знавший и не понимавший в этом «новом деле», даже вознегодовал, смотря на такую юность, и наверно как-нибудь протестовал бы, если бы не остановила его странная для него горячность его супруги к партикулярным интересам князя. Он, впрочем, остался отчасти из любопытства, отчасти по доброте сердца, надеясь даже помочь и во всяком случае пригодиться авторитетом; но поклон ему издали вошедшего генерала Иволгина привел его снова в негодование; он нахмурился: и решился упорно молчать.
В числе четырех молоденьких посетителей один, впрочем, был лет тридцати, отставной «поручик из рогожинской компании, боксер и сам дававший по пятнадцати целковых просителям». Угадывалось, что он сопровождает остальных для куража, в качестве искреннего друга и, буде окажется надобность, для поддержки. Между остальными же первое место и первую роль занимал тот, за которым числилось название «сына Павлищева», хоть он и рекомендовался Антипом Бурдовским. Это был молодой человек, бедно и неряшливо одетый, в сюртуке с засаленными до зеркального лоску рукавами, с жирною, застегнутою доверху жилеткой, с исчезнувшим куда-то бельем, с черным шелковым замасленным донельзя и скатанным в жгут шарфом, с немытыми руками, с чрезвычайно угреватым лицом, белокурый и, если можно так выразиться, с невинно-нахальным взглядом. Он был не низкого роста, худощавый, лет двадцати двух. Ни малейшей иронии, ни малейшей рефлексии не выражалось в лице его; напротив, полное, тупое упоение собственным правом и в то же время нечто доходившее до странной и беспрерывной потребности быть и чувствовать себя постоянно обиженным. Говорил он с волнением, торопясь и запинаясь, как будто не совсем выговаривая слова, точно был косноязычный или даже иностранец, хотя, впрочем, был происхождения совершенно русского.