Лермонтов: Один меж небом и землёй - Валерий Михайлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Любовь, способность любить — это самый загадочный дар жизни, и какие бы объяснения ему ни находили, он остаётся до конца неуловимым, неизъяснённым.
Любовь — это когда душа всклень; любовь изливается сама из себя и не убывает притом, а будто многократно возрастает, и полнится, и заполняет собой весь мир.
У Лермонтова и была такая душа — до краёв наполненная чувством…
Началось с десяти лет от роду, с белокурой, голубоглазой девочки, которая была годом младше, с ослеплённости её ангельской красотой, когда он, желая её поминутно видеть, не мог на неё смотреть, а сердце билось так громко, что он боялся: другие услышат! — и убегал прочь, плача от великой тайны, непонятной и, может быть, вообще непостижимой. В неполных 16 лет он записал в тетради об этой девочке, от которой в памяти не осталось даже имени, воскликнув в конце: «И так рано! в десять лет… о, эта загадка, этот потерянный рай до могилы будут терзать мой ум!.. иногда мне странно, и я готов смеяться над этой страстию! Но чаще — плакать».
В этой записи, сделанной ночью, было ещё одно признание: «с тех пор я ещё не любил так».
Годом раньше Лермонтов в стихотворении «К Гению» вспоминал свою вторую любовь, отроческую, моля своего неизменного Гения:
Дай ещё раз любить! дай жаром вдохновенийСогреться миг один, последний, и тогдаПускай остынет пыл сердечный навсегда.
Не рано ли, в 15 лет, прощаться навсегда с любовью, укорять с элегической грустью:
Но ты забыла, друг! когда порой ночнойМы на балконе там сидели. Как немой,Смотрел я на тебя с обычною печалью.Не помнишь ты тот миг, как я, под длинной шальюСокрывши голову, на грудь твою склонял —И был ответом вздох, твою я руку жал —И был ответом взгляд и страстный и стыдливый!И месяц был один свидетель молчаливыйПоследних и невинных радостей моих!..
Позднейшая приписка к этому стихотворению гласит: «Напоминание о том, что было в ефремовской деревне в 1827 году — где я во второй раз полюбил в 12 лет — и поныне люблю». «Предметом» чувства была Анна Столыпина, годом младше Лермонтова, которая доводилась двоюродной сестрой его матери.
«И поныне люблю…»
С десяти лет любовь ни на миг не покидала его, она только перешла с белокурой безымянной девочки на другую…
Никто, никто, никто не усладилВ изгнанье сём тоски мятежной!Любить? — три раза я любил,Любил три раза безнадежно.
(1830)Это не столько стихотворение, сколько признание пятнадцатилетнего юноши, записанное стихом. Как бы ни были избиты образы изгнанья и тоски мятежной, но именно они точно определяют то, что у поэта на душе. Изгнанье — из родной семьи: ранним сиротством, отлучением от отца; из среды сверстников — зрелостью ума, тяжестью дум; из общества — силою таланта и резкой отличностью духа, внутреннего мира. Тоска же мятежная — первородное свойство его души, непокорство земному небесным в себе и, одновременно, небесному — земным своим естеством. Слишком ярок он душой, слишком могуч духом — ему тесны установленные светом рамки, чужда его самодовольная пустота. Какого уж тут ответа ждать в любви! Тут изначальная безнадёжность… с чем он, по младости лет, ещё не готов смириться.
Это четверостишие, по всей видимости, связано, кроме первых двух любовей — детской и отроческой, с увлечением Екатериной Сушковой. Черноокая, пышноволосая, с острым языком девушка, что была двумя годами старше Лермонтова, осталась к нему совершенно равнодушна, чего и не скрывала; её интересовали, возможно потехи ради (лето, Середниково, чем ещё особенно развлекаться?..), разве что стихи влюблённого Мишеля, который, если верить её запискам, чуть ли не ежедневно ими забрасывал кокетливую Катю.
Была ли это любовь или просто увлечение? Лермонтов и сам поначалу сомневается в своём чувстве:
……………………………………………Я не люблю — зачем скрывать!
Однако же хоть день, хоть часЕщё желал бы здесь пробыть,Чтоб блеском этих чудных глазДуши тревоги усмирить.
(«К Сушковой», 1830)В нём больше уязвлённого самолюбия и безнадежности, нежели непосредственной любви. Стихи ещё скользят по поверхности, как слабые отражения неявного волнения чувства:
О, пусть холодность мне твой взор укажет,Пусть он убьёт надежды и мечтыИ всё, что в сердце возродила ты;Душа моя тебе тогда лишь скажет: Благодарю!
(«Благодарю!», 1830)Глубина страдания вполне проявляется только в «Нищем», но это лишь напрасная мольба об ответе, которая неизмеримо больше и сильнее, чем сама любовь:
Так я молил твоей любвиС слезами горькими, с тоскою;Так чувства лучшие моиОбмануты навек тобою!
В последующих «Стансах» (тот же 1830 год) уже догорает вечерняя заря несбывшейся любви, а вернее — надежды на душевное родство, на понимание, на преодоление одиночества:
Смеялась надо мною ты,И я с презреньем отвечал —С тех пор сердечной пустотыЯ уж ничем не заменял.Ничто не сблизит больше нас,Ничто мне не отдаст покой…Хоть в сердце шепчет чудный глас:Я не могу любить другой.
Я жертвовал другим страстям,Но если первые мечтыСлужить не могут снова нам —То чем же их заменишь ты?..Чем успокоишь жизнь мою.Когда уж обратила в прахМои надежды в сём краю,А может быть, и в небесах?..
В «Ночи» (1830) уже перегоревшая горечь, сознание того, что над его любовью посмеялась кокетка (впрочем, и неожиданная «забывчивость»: Лермонтов вдруг называет эту любовь — «первою»):
Возможно ль! первую любовьТакою горечью облить;Притворством взволновав мне кровь,Хотеть насмешкой остудить?Желал я на другой предметИзлить огонь страстей своих.Но память, слёзы первых лет!Кто устоит противу них?
И, наконец, твёрдое прощание на дымящемся пепелище безнадёжной страсти-муки, чеканные, в отличие от недавних рыхловатых строк, стихи о том, что отжило в душе и ушло в прошлое — но осталось в памяти:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});