Мон-Ревеш - Жорж Санд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это, — остановил его Тьерре, — ответ, тотчас же данный Флавьену на письмо, которое он в своем безумии, обманутый проклятыми цветами, сыгравшими таинственную роль во всем этом деле, написал, покидая Мон-Ревеш. Но сначала я скажу, я должен и хочу сказать вам, кто та особа, которая пользовалась таинственным языком цветов, не для того, чтобы скомпрометировать госпожу Дютертр, но для того, чтобы подстегнуть любопытство и воспламенить воображение моего друга ради себя самой. Только мне одному это известно, господин де Сож не знает и никогда не должен узнать. Но отец должен быть в курсе дела. Эта особа — мадемуазель Натали Дютертр.
— Ах! Опять Натали! — невольно воскликнул Дютертр и, пораженный мыслью, что Натали, вероятно, оклеветала Олимпию также и в своих рассказах о событиях этого утра, он с жадностью прочел при свете луны, сиявшие в холодном просторе безоблачного и яркого неба, следующие строки:
«Я могу ответить вам, сударь, со всей быстротой и откровенностью только то, что ничего не понимаю и что мне никогда не приходила в голову странная затея с цветами. Если вы уезжаете, чтобы не поддаться дурному искушению приписать эту затею мне, вы поступаете правильно, и я вам за это благодарна. Я даже не стала бы думать об этом и защищать себя, если бы вы не сказали, что понимаете мое молчание как признание, которое вы, быть может, будете благословлять. Не благословляйте меня, сударь, я вас уважаю, но вовсе не люблю. Если я своей «странной», как вы говорите, тревогой вселила в вас какие-то иллюзии по этому поводу, я тысячу раз прошу у вас прощения за свою рассеянность и чувствую себя вынужденной объяснить вам свою «странность». Я подвержена нервным припадкам, с которыми мой врач борется, прописывая мне успокоительные лекарства. В те дни, что вы у нас гостили, я несколько раз принимала опиум, быть может, немного увеличив обычную дозу. Это погружало меня в некое душевное оцепенение, порою мешавшее мне видеть и слышать. Вы говорите, что в те дни я должна была понять ваши речи. Сударь, клянусь вам честью вашей матушки, которою вы клялись в разговоре со мной, что я не поняла ни единого слова и, не будь вашего сегодняшнего письма, не подозревала бы о внезапной страсти, ответственность за которую вы, кажется, хотите до некоторой степени переложить на меня. Позвольте мне совершенно отвергнуть ее и выразить надежду, что она кончится скорее, чем те лучшие чувства, выражение которых я прошу вас принять.
Олимпия Дютертр».Ошеломляющее спокойствие этого письма, свидетельство неуместной самонадеянности, столь вежливо выданное господину де Сож в ответ на его мольбу, сразу облегчило муки Дютертра. Он даже почувствовал, что Флавьен проявил некоторое благородство, предъявив это доказательство своей неопытности в обращении с добродетельными женщинами, и притом не кому-нибудь, а любимому мужу.
На несколько минут к безмолвному Дютертру пришло ощущение покоя; непорочный образ его мадонны опять появился перед ним как утешительное видение; но тут он вспомнил, как два часа тому назад Олимпия испугалась при простом упоминании Мон-Ревеша, вспомнил ее страшное молчание в ответ на его обвинения и упреки — и обратился к Тьерре с прежним высокомерием и подозрительностью;
— На что мне это письмо и почему вы так торопились доставить его сегодня вечером?
— Потому что только сегодня вечером, — отвечал Тьерре, — мы с моим другом обнаружили глупость, которую я сделал невзначай, послав вместо своих стихов злосчастное письмо Флавьена ко мне, то самое, которое мадемуазель Нач тали тотчас вам показала.
— Даже если все было так, откуда вы можете это знать?.
— Я знаю это теперь, потому что на следующий день после своей ошибки я подошел к вам… да вот, почти на этом самом месте, и осмелился робко попросить у вас руки вашей очаровательной дочери Эвелины.
— Вы просили у меня руки Эвелины? — переспросил изумленный Дютертр.
— Да, и вы меня не поняли. Вы решили, что я намекаю на письмо. Вы мне ответили резко, даже оскорбительно. Я тоже ничего не понял; я подумал, что вы мне отказываете, это меня оскорбило, и я решил больше у вас не появляться. Только сегодня вечером я сумел объяснить себе ваше поведение и понял, что должен объяснить вам свое. Флавьен, который принимает во мне большое участие и упрекает себя за то, что разрушил мое счастье, поехал вперед. Он собирался рассказать вам, почему я перестал к вам ездить, а также дать все прочие объяснения, с которыми, как мы оба считали, нельзя было более медлить.
Дютертр понял, что повредит будущему своей семьи и разобьет сердце Эвелины, если будет колебаться в не поддержит надежды Тьерре.
— Я отдаю вам свою дочь, если вы ее любите и она любит вас, — сказал он, — но первая моя обязанность — наказать человека, который оскорбил мою жену своими домогательствами и который у меня на глазах, несмотря на письмо, которое вы заставили меня прочесть, продолжает открыто ее компрометировать своими дерзкими ухаживаниями и глупыми, подлыми хитростями.
«Ну вот, — подумал Тьерре, — так я и предполагал он знает нее, что касается жены, и не знает ничего, что касается дочери. Надо или признаться во всем без утайки, или позволить этим людям убить друг друга». — Господин Дютертр, — сказал он, беря его за руку и с чувством ее пожимая, — вы сказали слова, которые дают мне право обратиться к вам, несмотря на незначительную разницу в возрасте, как сын обращается к отцу.
Дютертр пожал руку Тьерре и выдавил на своем лице печальную улыбку.
— Позвольте мне задать вам несколько вопросов, — продолжал Тьерре. — Теперь вы не имеете права упрекать меня в неприличном поведении, если я интересуюсь, что беспокоит семью, которую с этой минуты считаю своей. Я прекрасно понимаю, что вы никогда не могли бы подозревать или обвинять госпожу Дютертр, но вам кажется, что вы можете, не выслушав, решительно осудить моего друга. Скажите мне, в чем, по-вашему, он провинился сегодня, помимо его прежних сумасбродств?
— Прежде всего, Тьерре, он жестоко виноват в том, что вернулся сюда; затем в том, что подстерег мою жену, когда она была занята святым делом милосердия; он воспользовался этим и, пробудив сострадание в ее наивной и доверчивой душе, увез ее в Мон-Ревеш, вероятно, под предлогом помощи больным и с целью, для меня несомненной, замарать ее доброе имя этим поступком. Вот каковы ваши светские господа, ваши милые повесы! Я ошибся, поверив, что бывают исключения. Они знают, что главная крепость женщины — это ее добрая слава, и они пробивают в ней брешь, надеясь, что, погибнув в глазах света, она больше не будет серьезно сопротивляться. Вот каковы эти любезники, эти шутники!.. О! Я дам ему урок, который послужит примером другим! Я хочу убить его, Тьерре, и я убью, ручаюсь вам! Я стыдился бы самого себя, если бы появился перед женой, не отомстив за нее!
— Допускаю, что при том мнении, которое вы о нем составили месть доставила бы вам удовольствие, но вам придется от нее отказаться по двум причинам: первая — это то, что со времени ответа госпожи Дютертр, который находится у вас в руках (доказательство, что Флавьен не собирается им похваляться!), — Флавьену совершенно не в чем себя упрекнуть ни перед ней, ни перед вами. Он обвиняет и осуждает себя, он даже раскаивается в своем приступе безумия. Конечно, он смело встретил ваш вызов, как ему велит его кипучая натура, и все-таки он в смертельном горе из-за того, что ему придется драться с человеком, которого он почитает, за ущерб, не нанесенный женщине, внушающей ему уважение. Друг мой, друг и отец, разве вы уже не помните выражений, в которых он отзывался о вас в своем письме? Разве вы не видите отчаяния, с которым он готов подставить вам свою грудь. Вы оскорблены, вы будете стрелять первым. Клянусь вам, что он выстрелит в воздух, и вы будете вынуждены недостойно оскорбить его, чтобы заставить стрелять при второй попытке.
— Вы сказали, что я должен отказаться от этой дуэли по двум причинам, — сказал Дютертр, слегка поколебленный, — какова же вторая? По какой причине ему понадобилось увезти мою жену в Мон-Ревеш? Я не могу придумать этому никакого оправдания. Даже если бы в смертельной опасности находились вы сами, Тьерре, — разве моя жена врач? Разве она владеет медицинской наукой, разве она связана врачебным долгом? Вы, Тьерре, должны были бы избавить меня от этой жестокой игры!
— Это не жестокая игра, а ужасное признание, которое я должен вам сделать, — сказал Тьерре, вооружившись мужеством. — Ваша жена была единственным врачом, который мог оказать помощь больной в Мон-Ревеше и увезти ее оттуда, потому что этой больной, этой пострадавшей была Эвелина.
— Эвелина! — вскричал Дютертр, схватившись за голову. — Господи! Вы сказали — Эвелина? Неужели я сошел с ума?
— Я сказал: Эвелина! — продолжал Тьерре, которому испуг и страдания отца семейства внушили такое уважение, что он отбросил все свои сомнения, не думая о том, что, быть может, когда-нибудь в этом раскается. — Да, Эвелина, которая так любит меня, что когда, после приема, оказанного вами, я решил, что все потеряно, она явилась сама, чтобы меня в этом разубедить; Эвелина, чье богатство так пугало меня, что мысль о нем боролась во мне даже с моей любовью; Эвелина, от которой я прятался, отказываясь принимать ее письма и ехать к ней за приказаниями; Эвелина, которая проникла ко мне ночью, через окно, рискуя жизнью, причем упала с большой высоты; Эвелина, которая может оказаться в смертельной опасности, если вы скажете ей, что сделал вам это признание; Эвелина, наконец, чьих странностей и капризов я опасался, но которая победила меня отвагой, доверием, великодушием, и в настоящее время я люблю ее со всей силой, на какую способен.