О Марине Цветаевой. Воспоминания дочери - Ариадна Эфрон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
М. б. Вам удастся узнать, опубликованы ли эти воспоминания — (в то время — лет 6–7 тому назад Катанян готовил их к печати), и если да, то и заглянуть в них? Думаю, что такой отзыв можно и нужно бы включить в наши комментарии, ибо в них о Сонечке «только» мамино (да наше собственное) — и это было бы и очень интересно и очень убедительно (подтверждение маминой оценки оценкой Яхонтова).
ИЗ ПИСЬМА А. А. СААКЯНЦ
3 декабря 1965
…Не могу сказать, как меня обрадовала находка муромцевского «Старого Пимена».[79] Это просто чудесно; и главное — из тех важнейших, необходимейших для ведения Цветаевой и ее путей творческих — вещей, к<оторы>е переводят нас из мира догадок в мир вещественных доказательств! Из мира неконкретности (и догадок, и смутных воспоминаний, и т. д.) в мир столь же реальных, как городские вокзалы и стальные рельсы, — путей отправления…
ИЗ ПИСЬМА А. А. СААКЯНЦ
1 июня 1966 г.
…Что роднит творчество М. Ц. с народным? — две стихии: протяженность и протяжность песни, заплачки, былины (музыкальное начало) — и афористичность, краткость, формула (а иногда и зашифрованность) частушки, загадки, пословицы (все это очень «грубо говоря»). «Царь-Дев.» еще протяженна, хотя уже и прослоена, пронизана молниеносностями формул; «Мóлодец» целиком формулы, хоть и от песенного начала.
Цветаевская рифмовка — всецело народная: мало классических, точных и зачастую от точности мертвых рифм; но — как в песнях и частушках — совершенство ассонансов (так ли это называется по-ученому?), дающих на слух иллюзию совершенной рифмы: «Играй-играй, гармонь моя, сегодня тихая заря, сегодня тихая заря, услышит милая моя» (т. е. рифмуется скорее «тихая» с «милая», чем «заря» с «зарею» и «моя» с «моею») — и у МЦ тáк, а не иначе. Т. е., как народ, она из нé рифм создает рифмы, а не из них же — их же.
«Мóлодца», Бога ради, ведите не только от Афанасьева, но, в первую очередь, от «На красном коне», где при ином содержании (поэт и дар) та же, вернее — тоже женщина приносит в жертву любви (в 1-м случае — призванию, т. е. любви — наивысшей) куклу (ребенка!) — дом (семью!) — себя самое, всю свою жизнь. И — то же сочетание огня и лазури «Домой — в огнь синь» — «Доколе меня не умчит в лазурь на красном коне — мой гений»… Огонь и лазурь (пламя и лазурь) — от лубка и от Рублева, пламенная краса «ада» — тоже иконная, как и круглое райское древо, таящее в себе (это в раю-то!) соблазн и погибель… т. е. тот же «ад». Гений на красном коне (мужское и цветаевское воплощение музы, бедной и бледной ахматовской, малокровной музы!!!) — зрительно: тот же Георгий-Победоносец, сошедший с иконы, чтобы утвердиться в фольклоре под именем Егория Храброго, чтобы стать любимцем сказочным (наравне с Николой-Угодником) героем русского народа и — одним из цветаевских героев («а девы — не надо» и — Ипполит, тоже конник и т. д.) — не говоря уж о «Егорушке», трактованном в чисто народном духе…
ИЗ ПИСЬМА П. Г. АНТОКОЛЬСКОМУ
6 июня 1966
…Как бы ни бежали годы, а Вы — всегда все тот же, каким я Вас помню с детства, скорый на отклик, на ответный всплеск, как волна на брошенный — нет, не камень, а кубок из баллады! Конечно же, годы прибавили Вам мудрости — иначе, зачем было бы их жить? — но юности Вашей не откусили ни кусочка, так что Вы — не внакладе, да и мы вместе с Вами… Потому, вероятно, мама и запомнила Вас гимназистом, а не студентом, пронеся с собой — в себе — сквозь жизнь — Ваше прелестное романтическое мальчишество, душевное отрочество — si noble et si prompt á la riposte;[80] кстати — первые из качеств, отнимаемые жизнью: noblesse[81] сменяется осторожностью (когда не «бдительностью»), а скорость отклика — портновским «семь раз отмерь, один отрежь». Я ничего сейчас, отсюда, не могу возразить или подтвердить насчет 1917 или 18-го года; знаю лишь, что чудом сохранились мамины записи, книжки и тетради тех лет с дневниками, а не постфактумными записями, в т. ч. о Вас и о встрече с Вашими стихами в октябрьском вагоне (окт. 1917); есть у нее и проза под назв. «Октябрь в вагоне» — по дневниковым записям, и там тоже — Ваши стихи о Свободе, прозвучавшие для нее впервые именно тогда.[82] Но от окт. 1917 до самого 1918 г. — всего два с чем-то календарных месяца…
Вообще, в архиве многое сохранилось о Вас, и, в частности, почему-то множество моих детских, почти младенческих по возрасту, но четких и грамотных на удивление записей и о Вас, и о Ваших с мамой друзьях, и подробное изложение Ваших пьес… К сожалению, уже и у моего возраста руки коротки — не успевают многого; а мне надо будет многое переписать для Вас.
ИЗ ПИСЬМА П. Г. АНТОКОЛЬСКОМУ
21 июня 1966 г.
…Спасибо за письмо, за быстрый и глубокий отклик; и мама всегда так отзывалась, только окликнут, быстро и глубоко отзывалась, не эхом, а нутром, заранее родственно к окликающему: раз позвал, значит — нужна. Это был и внутренний (как у Вас) — дар; это была (как у Вас) и принадлежность к тому поколению: отзывчивому и действенному.
Насчет 1917—18 годов: думаю, вы оба правы; стихи Ваши мама услышала в окт. 1917, а познакомиться вы могли в нач. 1918 — это ведь очень близко по времени, каких-нибудь два-три месяца. Осенью 1917 мама была в Крыму, до всяких событий; отсюда и «Октябрь в вагоне» — когда возвращалась в Москву. Я в самый «переворот» — так ведь это тогда называлось, помните? — сидела в Борисоглебском с тетками; близко бухало и грохало; шальной пулей разбило стекло в детской; утром в затишье вышли было из дому, но кинулись обратно: в переулке лежали убитые.
Мама была сдержанна, собрана, сжата, без паники. Как всегда, когда было трудно. А с тех пор было трудно — всегда…
Вы знаете, что мне показалось чуть смещенным в Вашем образе мамы? Она кажется как-то грубее и больше ростом, как-то объемистее, чем была на самом деле: у Вас: статная, широкоплечая… широкими мужскими шагами…
А она была небольшого роста (чуть выше Аси), очень тонкая, казалась подростком — девочкой мальчишеского склада; тут бы, пожалуй, не статная подошло бы больше, а стройная: «статность» как бы подразумевает русскую могучую «стать», к<отор>ой не было. И шаги были не мужские (подразумевающие некую тяжесть поступи, опять же рост и стать и вес, к<ото>рых не было) — а стремительные легкие мальчишечьи. В ней была грация, ласковость, лукавство — помните? Ну, конечно же — помните. Легкая она была.
Платье наипростейшего покроя, напоминающее подрясник. Да, конечно, по тем временам, когда все вещи и все покрои куда-то девались, исчезли, у всех — кроме Луначарской! Но вообще-то «подрясники» маме не были свойственны; при ее пренебрежении к моде вообще, она не была лишена и женского, и романтического пристрастия к одежде, к той, которая ей шла. Всю жизнь подтянутая, аккуратная (совершенно лишенная Асиной расхристанности) — она носила платьица типа «бауэрнклайт», являвшие тонкость талии и стройность фигуры; как Беттина фон-Арнем! А та одежда — из портьер, одеял и прочего — была бесформенной — кто умел шить? (это у меня des propos en l'air,[83] no поводу, вообще…).