Ложится мгла на старые ступени - Александр Чудаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На одном уроке она продемонстрировала фотографию монумента, недавно установленного в городе Остроге: Лысенко сидит рядом со Сталиным, который смотрит на зажатый в своей руке снопик ветвистой пшеницы. Когда вождь умер и мы всей школой, без строя стояли в коридоре у репродуктора и слушали музыку, время от времени
прерываемую голосом Левитана, Елена Дмитриевна вдруг захохотала, зарыдала, стала что-то выкрикивать, её увели. Но это было позже, а пока мы изучали теорию и практику Лысенко. Подробней, чем в учебнике, — и яровизацию, и внутрисортовое скрещивание, и летние посевы люцерны, и превращение ольхи в берёзу, ржи — в василёк.
Дед высказывался о Лысенке, но всегда очень кратко: невежда, шарлатан. Может, он плохо знал его теорию и не представлял успехов его практики? Я пересказал одну из лекций нашей учительницы. Что дед не со всем согласится, я предполагал. Но я не знал деда! Он впал в бешенство — это был тот единственный случай, который я потом мог вспомнить за всю жизнь. «Бред сивой кобылы», «безграмотная чушь», «дубовым поленом, да всё по коленам!», «мура собачья» — я и не представлял, что дед знает такие современные слова, как «мура».
— Про превращение сосны в ель или граба в лещину я как агроном, да и просто нормальный человек не буду и говорить. Но все другие его идеи, — дед постепенно успокаивался, — это обычное советское очковтирательство, только более наглое. Но хорошо: возьмем едва ли не единственную более или менее здравую — собственно, после неё он и пошёл вверх, — яровизацию. В нашем известном тебе колхозе её применили.
Прибавка была — четыре килограмма на га. А у Лысенки — центнер, шесть пудов! Конечно, «Двенадцатая годовщина Октября» — ужасный колхоз, но зато у него какие чернозёмы. Нет, в прибавке не может быть такой огромной разницы.
Говорили о Лысенке до вечера, а на другой день Антон, отвечая на уроке, привёл один из дедовых антилысенковских аргументов. Дулько его ответ — чего никогда не делала — тут же прервала.
— Это ты откуда взял? — спросила она нервно. Антон замялся, но сказал про деда.
— А кто твой дедушка?
— Агроном.
— Я тебе пока не ставлю оценки. Прсле урока подойди ко мне.
Елена Дмитриевна сказала, что хотела бы поговорить с дедушкой, а узнав, что ему семьдесят семь лет, добавила, что готова прийти сама, если дедушке трудно. Дед ещё этим летом ходил пешком за двадцать вёрст в Котуркуль и в тот же день к ночи возвращался, но Антон промолчал, не помня, чтоб он хоть раз к кому-нибудь пошёл в гости — не стал даже смотреть дом, который после войны купили тётя Лариса и Василий Илларионович.
Елену Дмитриевну ждали в субботу. Некстати зашёл Бондаренко. Задержал его, впрочем, сам Антон, тут же в него вцепившийся:
— А как вы используете на вашей бойне кровь?
— Никак, — удивился тот. — Стекает себе по сливам в траншею.
— «Собираемая при убое кровь, — затараторил Антон, — может быть перерабатываема или в пищу, для изготовления колбас, или на выработку светлого и чёрного альбумина, клея, пуговиц, красок…»
— Это ты где вычитал? В брошюре, что я у твоего дедушки видел?
— Нет, в книжке «Зависть».
— Что за чепуха.
Антон принес тоненькую потрёпанную книжку, которую ему дал преподаватель русского языка и литературного чтения в пятых классах, ссыльный куйбышевский доцент.
— Юрий Олеша, — прочёл вслух боец скотобойни. — Зависть. — Перевернул страницу, прочёл: «Он поёт по утрам в клозете». Что за чепуха, — повторил Бондаренко.
— Когда это напечатано?
Интересный разговор прервала появившаяся Елена Дмитриевна. Дед встретил её в своём знаменитом, сшитом ещё до первой мировой войны бостоновом костюме, усы его были тщательно подстрижены.
— Рад познакомиться с коллегой, тем более с такой очаровательной дамою, — дед пожал учительнице руку, при этом низко наклонившись; она руку испуганно отдёрнула.
— Я пришла поговорить о вашем внуке, — сказала она тоном, показывающим, что тут не до светских любезностей. — Точнее, о его судьбе, его будущем. Которое меня беспокоит.
— Чем же оно беспокоит вас, глубокочтимая Елена Дмитриевна?
— Вы, Леонид Львович, получили агрономическое образование давно. В последние годы как в теории, так и в практике сельского хозяйства произошли большие перемены.
— Не могу компетентно судить о теории, но в практике — пожалуй. Урожайность по сравнению с довоенной упала на 18–25 пудов… на 3–4 центнера с га.
— Не знаю, откуда у вас такие цифры, — на лице учительницы появилось первое красное пятно, — в печати их не было. Но я не об этом. Антон, слыша в школе одно, а дома другое…
— Антон, — сказала появившаяся на пороге мама. — Дай дедушке поговорить с педагогом.
Антон со вздохом поднялся. Когда через полчаса мама куда-то ушла, он шагом Чингачгука подкрался к закрытой двери. За ней бушевали страсти. Говорили не о нём.
— Овсюг порождается пшеницей и овсом и сам порождает овёс! — гремел дед. — Сосна превращается в ель, малиновка в кукушку! Неужели вы можете верить в эту чушь? Ведь вы биолог, Елена Дмитриевна, а не какой-нибудь пишущий о Лысенке Фиш («Фиша прочёл!» — поразился Антон), понимающий — простите за плохой каламбур — не больше рыбы в сухопутных растениях и животных. Кукушка не откладывает яиц. Что за детский лепет! В учебники вошло — ещё знаменитый Дженнер наблюдал её кладки.
— Но вы не можете отрицать, — нервно говорила Гулько, — теоретическую ценность учения о наследовании благоприобретённых признаков.
— Могу. Чистейшей воды ламаркизм — вы не хуже меня знаете, что всё это давно опровергнуто.
— А новое учение о клетке Ольги Борисовны Лепешинской? А идеи Вильямса? Или вы с трудами этих ученых не знакомы?
— О Лепешинской квалифицированно как не цитолог судить не берусь, хотя чтоб клетка возникала не из клетки, а неизвестно из чего… Что же касается Вильямса — его я читал, а «Травопольную систему земледелия» даже преподавал. Там есть здравые идеи, но из неё тоже сделали панацею на все случаи жизни. Да и самоё систему лысенковцы извратили. А что Вильяме пишет об урожайности? «Земля будет работать на социализм», средний урожай социалистических полей будет 100 центнеров с га — это же 600 пудов! А реально по Союзу до войны, когда он всё это писал в «Правде», было 60 пудов с га — тогда ещё публиковали цифры. Сейчас же во многих районах — 30. Столько собирали, наверное, при Владимире Красное Солнышко, да, я думаю, и поболе!
Дед был прав. Для местного колхоза «Двенадцатая годовщина Октября», где мы проработали все школьные годы, 50 пудов считалось — потолок. Антон однажды рассказал деду, как в романе про кавалера золотой звезды на собрании главный герой взял обязательство собрать 250 пудов с га, а какая-то председательша — 180, и ей никто не хлопал; дед очень смеялся.
Заскрипела калитка — вернулась мама. Антон с сожаленьем открался от двери. А когда минут через двадцать кто-то её распахнул, дед говорил о летних посевах люцерны — видимо, и эта директива Лысенко не годилась, а про люцерну дед всё знал: роясь как-то в его тумбочке, Антон нашёл пожелтевшую газету с дедовой статьей: «Сейте люцерну!» Жалко, он не прочитал статью, а попросить у деда было неудобно, потому что сам он про неё ничего не говорил, как и про свою статью «Пчелиное молочко» — продукт, видимо, потрясного вкуса. Учительница была уже в пальто, когда дед перешёл к гнездовым посадкам деревьев — работники лесополос, не зная, что это высокая теория, отсутствие внутривидовой борьбы, а просто видя, что одни саженцы угнетают другие, самостийно такие посадки разреживали.
От внутривидовой борьбы было рукой подать до Дарвина, стало ясно, что теперь всё пропало совсем.
У деда было особое отношение к Дарвину, которого не разделял даже тамбовский профессор, ставший приятелем деда и во всём остальном проявлявший с ним удивительное единодушие. В подробностях дедову позицию Антон не знал — после одного спора друзей, при котором случайно присутствовал отец, он сказал деду: «Оставьте мальчику хоть Дарвина. Ему экзамены сдавать — и в школе и в институте».
— Я антилысенковец, но я дарвинист-эволюционист, — говорил профессор во время того спора. — Как можно не признавать заслуг такого великого ученого.
— Я признаю, — смиренно соглашался дед (Антон знал этот тон — он был сигналом к высказыванию самых твёрдых убеждений деда). — Дарвин — крупная величина. Но абсолютно всё сводить к естественному отбору, отверганию целеполагающих начал и полному господству хаотических случайностей, из которых вдруг возникает изумительное по стройности замысла здание Природы (при этом слове дед должен был поднять руку над головою — и поднял), — извините.
— В вас говорит семинарист, с детства уверовавший в чудо и гармонию творения.
— Возможно, хотя и из семинаристов выходили Добролюбовы и Чернышевские. Главный наш гонитель Бога тоже учился в семинарии.