Ведьмины круги (сборник) - Елена Матвеева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот когда едешь автобусом по шоссе, жизнь рядом. Лес, кажется, вот он, руку протяни. И тропинки, по которым можно туда углубиться, вот они. Пролетают над полем стаи птиц, как взмах воздушного покрывала. А теперь справа река, но ее не видно. Только над зарослями прибрежного сухого тростника проплывает маленький треугольный флажок на мачте.
Бабушка встретила меня на крыльце.
– Альма вернулась? А я тебя ждала. С самого утра пироги пеку.
– Откуда ты знала, что я приеду? – спросил я, чувствуя, что глуповатая улыбка расползается по моему глуповатому лицу.
– А вот уж знала. Предчувствие у меня было.
Мы пили чай с пирогами, а потом бабушка показала мне семейные фотографии, начиная с дореволюционных, на толстых картонках с вытисненными фамилиями и адресами фотографов.
Мой дед, муж бабушки, погиб на фронте. Правда, к тому времени у него была другая жена. Развелись они перед самой войной.
В сорок седьмом бабушка собиралась замуж за какого-то инженера, два месяца они прожили в этом доме, а потом бабушка инженера выгнала. Она не объяснила, почему он не оправдал ожиданий.
Виктор Румянцев родился в сороковом году, болел костным туберкулезом. После этого он всю жизнь немного прихрамывал. Однако это не помешало ему получить первый разряд по туризму и работать в геологической разведке.
– Он очень здоровый был и выносливый. Он только и болел в раннем детстве, но это от войны и голода. А потом я горя с ним не знала, – сказала бабушка. – Только вот пить он стал в последнее время. Думала, может, на работе неприятности или мучается из-за Лиды, из-за тебя. А он, видать, свою болезнь чувствовал. А может, боль заглушал? Он не жаловался, а у него голова болела, и не просто болела…
Бабушка просила Румянцева не пить, он обещал, но не выполнял обещаний. А потом мальчишки, с которыми он водился, устроили собрание и предъявили ему ультиматум – потребовали сухого закона. Отношение мальчишек на него очень подействовало: перестал пить. А вскоре после этого попал в больницу и домой уже не вернулся.
Румянцевские мальчишки, оказалось, у нас в городе живут, а не в Талицах. Один уже успел уехать, поступил в морское училище в Ленинграде[2]. Присылает бабушке открытки к праздникам.
Она дала мне его адрес.
– А ты не хочешь пожить в Витиной комнате? – неожиданно спросила она.
И тут я признался, что матери о смерти Румянцева неизвестно и мне она ничего не говорила.
– Знаю, – спокойно сказала бабушка.
– Откуда? – изумился я.
– Письмо получила: Виктору от Лиды. Я думаю, что она его не забыла. Твоему отцу, Прохорову, – уточнила она, – тяжело, наверно, было с ней жить. Любил ее, вот и терпел. А Лидушка до сих пор любит Витю и не знает, что он уже далеко.
Оказывается, мать писала Румянцеву. Не очень часто, но все прошедшие годы и до сего дня. Бабушка сказала, это очень хорошие письма, там все лучшее, что есть в матери.
– Эти письма можно печатать в газете, чтобы люди читали и плакали.
– Почему плакали? – не понял я.
– Потому что жалко. Ее жалко, его. И над своей жизнью заодно плакали бы.
Она думала, как поступить с письмами. Матери отослать – уничтожит. Тогда бабушка собрала их, завязала в пакет, а два, пришедшие после смерти Румянцева, не распечатывала.
– Собираемся жить с локоть, а живем с ноготь. Мало ли со мной что случится? Вещи растащат – бог с ними, а представь, как бумаги, письма, фотографии разбросаны по дому, по саду, ветер их носит… Я такое не раз видела. А тут приехала к Вите на кладбище, там женщина мне и говорит, что мальчик с собакой на могилу ходит. Стала тебя ждать. Пока не увидела, боялась, что окажешься вроде нынешних, патлатых. Им мотоциклы и магнитофоны нужны, плевать им на какие-то бумажки. С другой стороны, думаю, был бы ты как эти, Альма к тебе не привязалась бы. Ну а когда увидела, тут уж поняла: с бумагами решать тебе. Надо бы маме рассказать о Викторе, и пусть бы они с Дмитрием посмотрели статьи и диссертацию: они все же специалисты. А материнские письма, если со мной что случится, на твоей совести. Сохрани. И обещай: прочтешь их, когда сам будешь отцом, и тогда решишь, как поступить. Обещаешь?
Я обещал. А бабушка добавила, что такие письма надо детям и внукам передавать. А в бумагах отца я могу разбираться хоть сейчас и остальные письма, кроме материнских, могу читать: они уже никакие не личные, зато помогут мне лучше узнать Румянцева.
– А Виктор отвечал матери? – спросил я. Бабушка ужасно заинтриговала меня.
– Наверное. А вот встречаться – не думаю, чтобы встречались.
– Дела-а… – только и сказал я.
Возвращаясь из Талиц, я ломал голову, как столько лет не подозревал об истинной жизни своей семьи, воображал мать счастливой, деловой и холодноватой от красоты и гордости. Неужели ее могло волновать что-то, кроме работы, благополучия семьи и уюта в доме? Невероятно! И все-таки я сразу поверил в ее любовь к Румянцеву и в то, что она может писать какие-то особенные, прекрасные письма. И почему-то не оскорбился за моего отца Прохорова.
Мне было чуть-чуть грустно, самую малость. От автобуса я пошел по городу пешком. Вечер был под стать моему настроению – тихий, теплый; солнце еще не зашло. В домах женщины мыли окна, и скрип чистых стекол под размашистыми движениями рук звучал как птичий хор.
Аннушка сказала, чтобы я поднажал с учебой, потому что в последнее время не очень старался, через месяц выпускные, а в классе я единственный потенциальный медалист.
Я и поднажал. Спокойно, делово. Выпускные сдал на пятерки.
Теперь можно было вплотную думать о Москве. Но как быть с Динкой?
Лёсик просил оставить ему собаку. Мама предлагала отдать ее сослуживцу: тот жил в своем доме, и у него убили сторожевую собаку. Посадить Динку на цепь? Но если она не осталась у бабушки, вряд ли она станет жить у Лёсика, а тем более в будке у чужих. Был и еще один, вероятно беспроигрышный, вариант: рассказать все матери и оставить Динку дома. Но я оттягивал разговор, смотрел на родителей, и страшно было разрушать их покой и привычную жизнь.
На выпускной вечер я явился без всяких сентиментальных чувств. После торжественной части собрался было поехать в свою прежнюю школу. Но зачем? Отдалился я от старого класса, да и к новому не приблизился.
Игорь Инягин предложил праздновать у него, а с рассветом выйти за город, на Сторожевую гору, встречать солнце. В его распоряжении двухкомнатная квартира, родители уехали на дачу. А еще у него есть шампанское, и мать оставила кастрюлю винегрета.
Собрались человек десять и отправились в магазин покупать хлеб, сырки, консервы. Наверное, я шел с ними по инерции, все равно деться некуда, а к Игорю я хорошо относился. Но и у других, мне кажется, не было более веских причин собираться вместе.
Я не сразу заметил, что Марьяна идет с нами. Разряженные девчонки оживленно болтали, а она осталась в стороне, не вписалась в компанию. На ней была знакомая мне красная кофточка Землянички.
Я подошел к ней, спросил, как настроение.
Странно, еще весной я ее целовал, потом ненавидел, потом она перестала для меня существовать. Кажется, будто не четыре месяца прошло, а целая жизнь.
– Ты едешь в Москву? – спросила она.
– Да. А ты будешь поступать?
– Это не важно.
«Дуется», – решил я.
Тут мы пришли к Инягину. Девчонки стали готовить бутерброды в кухне, наш спец по року запустил музыку, а я, признаться, физически не приспособлен к громкой музыке – плохо ее переношу. Я рассматривал корешки книг в «стенке», как вдруг увидел в стекле, что Марьяна вошла в комнату, и обрадовался. В это время выстрелила пробка. Инягин разливал шампанское, а оно не хотело вмещаться в фужеры, вылезало пеной на стол.
– Девчонки! – орал Инягин. – На минутку сюда! «Поднимем бокалы, содвинем их разом!» Ура!
Визг, писк, звон стекла, и тут у самого своего плеча слышу спокойный голос Марьяны:
– Я тебе хочу что-то сказать. Выйдем на балкон.
– Выйдем, – согласился я, и почему-то учащенно забилось сердце.
Мы выпили шампанское, оно щекотало горло, и пока мы шли к лоджии, мне вдруг все представилось немного в ином свете. Что ж с того, если она путала свои мысли и чужие? И украшение, спрятанное в столе под газетой вместе с фотографией отца (если даже, допустим, она его брала), было для нее символом другой жизни, частичкой красивой и счастливой, как она думала, женщины, моей матери. Что-то такое я почувствовал, приблизительно такое. И жалость с нежностью снова потянули меня к ней, еще больше потянули. Это была моя девушка, земная, несовершенная, и я сто лет не видел ее, не прикасался к ней. Сегодня наша ночь, а утром мы вместе встретим солнце.
Лоджия была захламлена пустыми банками, бутылками, лишним в квартире. У решетки – зеленая дружная поросль помидоров. Ветерок шевелил тюлевую занавеску со стороны комнаты. Я закрыл дверь и дотронулся до мягких блестящих колечек волос, положил руку на ее талию. Я не собирался этого делать, но опять начался магнетизм. Щека у нее была прохладная и упругая, а лицо Марьяна все-таки отвернула от моих губ.