Секреты обманчивых чудес. Беседы о литературе - Меир Шалев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кровосмесительство вызывает у Клеменса не только отвращение, но и крайнюю осторожность. Человеческие страдания заставляют его почувствовать, насколько он ограничен и неопытен. Но, как и во многих других книгах, полная правда открывается в маленькой, как будто бы несущественной сцене. На этот раз это сцена выпивки:
Они скрепили свой договор, прихлебнув пряного пива, отличного напитка, приправленного гвоздикой, которого я никогда не отведывал, но который с удовольствием пропускаю через их глотки.
Как и телесная любовь и рыцарские поединки, пряное пиво тоже не знакомо Клеменсу. Но, в отличие от них, алкоголь ему не запрещен и поэтому не вызывает у него той настороженности, которую вызывали сексуальные и ратные сцены. На одно мгновение он снимает с себя монашескую рясу наслаждается напитком, как будто сам пьет его, и позволяет себе откровенность, маленький и радостный кризис веры: «Повествование весьма часто лишь заменяет нам наслаждения, в коих мы по собственной воле или по воле неба себе отказываем». Если такие чувства вызывает у него литературное пиво, представьте себе, что происходит в его душе под влиянием любви и страсти, которые он так боится описывать.
И есть еще одно место, где обнаруживаются детали, в тысячный раз подтверждая справедливость утверждения, что правда открывается в мелочах. Клеменс описывает дощечку, которую Сибилла положила в люльку сына перед тем, как поручила эту люльку воле волн. Такие дощечки тоже разрешены монахам, и Клеменс позволяет себе выразить свое желание иметь такую дощечку с еще большей свободой:
Да пошлет мне Бог такую прекрасную писчую дощечку! Я одержим страстью к письму и к хорошим письменным принадлежностям, но я бедный монах, и такой дощечки, тончайшей слоновой кости, да в золотой оправе, да еще украшенной адамантами, мне никогда не иметь. О подобных вещах я могу только рассказывать, вознаграждая себя за свою бедность похвалами и славословием.
Символизирует ли эта писчая дощечка искусство письма? Я надеюсь, что так, но нет сомнения, что и то и другое — и дощечка, и пиво — открывают душу Клеменса не только перед нами, получающими удовольствие от чтения, но и перед ним самим. Сейчас, когда поводья расслабляются, когда высвобождаются страсти и творчество все более подчиняет себе веру, в нем происходят серьезные изменения. Описывая рыцарский поединок, он говорит:
Я вовсе не интересуюсь борьбой, да и вообще игрищами. Мне кажется, что я даже роняю свое достоинство, как и достоинство места, где я нахожусь. […] И все же сие согревает мне душу и странно захватывает воображение.
Так Клеменс, который был «неуязвим для судьбы», становится все ближе к Горацию, который требовал от поэта смеяться и плакать. Монах, который говорил о себе, что он одинаково «закален против счастья и против страданья», обнаруживает, что горюет из-за смерти Вилигиса и что его душу греет зрелище сражений и игрищ.
И здесь — точно то же, что при упоминании пряного пива: если он так возбуждается, рассказывая о рыцарском турнире, то до какой температуры его доведет описание «сугубого срама» прелюбодеяния и колыхающейся груди Сибиллы? Все это не говорится прямым текстом, но читатель должен призвать себе на помощь ту удивительную проницательность, которой требовал от него Генри Филдинг, и способность к воображению, которую приписывает ему Лоренс Стерн, и воспользоваться ими во время чтения.
Медленно, но верно Клеменс сдает свои религиозные позиции и втягивается в рассказ, который он сам ведет. Постепенно монах становится писателем. Он не переходит от жизни духовной к жизни телесной. Он совершает значительно более тяжелый — с религиозной точки зрения — проступок: сменяет одну духовную дисциплину на другую. Он переходит от веры к искусству. От божества на небесах к божеству в своей душе.
Апогей достигается, когда он описывает Григорса, который семнадцать лет живет в одиночестве на голой скале посреди озера. Клеменс должен доказать, что это возможно, и он отвечает на этот вызов неожиданным и интересным образом:
Я сумею вас в этом убедить, отнюдь не прибегая к избитому доводу, что-де для Бога нет невозможных и непосильных чудес. Такое доказательство было бы, конечно, неопровержимым, но слишком дешевым. Внешне ваши сомнения должны были бы умолкнуть, но тайно они, уж наверное, продолжали бы грызть и искушать ваши души. Этого я не хочу, и потому я не стану ссылаться на всемогущество Господне.
Божественное чудо, основу основ любой религии, Клеменс называет «избитым доводом» и «дешевым доказательством». Инквизиция посылала людей на костер за куда менее серьезные выражения. Но, с нашей точки зрения, интересно, что Клеменс руководствуется уже не обязательствами своей веры, а требованиями своего искусства. Он опасается, что религиозная аргументация, которая запрещает открытое выражение сомнений, не предотвратит их скрытое существование: «Внешне ваши сомнения должны были бы умолкнуть, но тайно они, уж наверное, продолжали бы грызть и искушать ваши души». Выясняется, таким образом, что требования искусства более суровы, нежели требования веры. Обязанности писателя требовательней обязанностей монашеской аскезы. Религия довольствуется исполнением заповедей и предписанного ею образа жизни. Искусство требует себе власти над душой.
Но ему и этого недостаточно. Поскольку Клеменс не хочет полагаться на чудеса и «всемогущество Господне», он придумывает, будто скала выделяла из себя для Григорса некую таинственную питательную жидкость, «каменный сок», который поддерживал его жизненные силы. Такие чудесные происшествия, как известно, часто описываются в религиозной литературе, но Клеменс уже так далеко зашел в своем превращении в писателя, что приписывает это чудо духу повествования, а не руке Бога. И вот так, приближаясь к концу, мы понимаем также смысл первой картины книги: «Так кто же звонит в колокола Рима? — Дух повествования».
Значит, чудеса находятся не только в ведении религии. Они происходят также в литературе. Более того: в то время как вера утверждает и настаивает, что чудо — это событие, которое произошло в действительности, литература — на крыльях своей фантазии — свободна и от этого. Литературные чудеса не средство, а также не цель. Они есть само искусство.
Таким образом, «Избранник» предлагает еще одно развитие тех идей, с которыми мы столкнулись в «Истории Тома Джонса». В своем литературном царстве, где писатель — основатель и законодатель, Филдинг ограничивается ролью властителя. Эта должность, при всей важности и почете, с нею связанными, — должность человеческая. Клеменс не довольствуется этим. Подобно первому человеку, вкусившему от древа познания, он хочет быть подобен Богу.
Нам, читателям, это ничего не добавляет и не убавляет. Мы готовы отказаться даже от победных празднеств духа повествования. Нам достаточно того, что монах Клеменс, этот человек веры, претерпев искус, стал человеком искусства, замечательным писателем, который подарил нам прекрасную и умную книгу, волнующую сердце и пробуждающую мысль.
Тут мы расстанемся. Я благодарю вас за терпение и внимание.
Примечания
1
Ешива (букв. «сидение») — религиозное учебное заведение, где изучают Талмуд и готовятся к экзамену на звание раввина. Ешива «Мерказ а-Рав» была создана в Иерусалиме в 1924 году основателем сионистского течения в современном иудаизме раввином Авраамом Куком. (Здесь и далее — примеч. переводчиков.)
2
Здесь и далее цитаты из «Метаморфоз» Овидия даны в переводе С. Шервинского.
3
Хаим-Нахман Бялик (1873–1934) — выдающийся еврейский поэт.
4
Здесь и далее цитаты из «Самосея» Бялика даны в переводе А. Фурман.
5
Иов. 38, 19; 38, 29.
6
Здесь и далее цитаты из «Легенды о Сан-Микеле» Акселя Мунте даны в переводе Т. Аксаковой.
7
Это сравнение есть только в английском оригинале Набокова; в русском оригинале она «упала, звездообразно раскинув руки и ноги».
8
Здесь и далее цитаты из «Заколдованного города» И. Бар-Йосефа даны в переводе А. Фурман.
9
В синодальном переводе здесь использовано другое значение слова «сир» — котел, в результате чего получилась бессмыслица: «Вижу поддуваемый ветром кипящий котел, и лице его (?) со стороны севера».
10
Здесь и далее цитаты из романа Т. Харди «Вдали от обезумевшей толпы» даны в переводе М. Богословской и Н. Высоцкой.