Не от мира сего. Криминальный талант. Долгое дело - Станислав Васильевич Родионов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь она тихо плакала. Рябинин вытер рукавом вспотевший лоб.
— Всю жизнь не везет, — бормотала она, всхлипывая между каждым словом, — вот уж… правду говорят… судьба…
Он знал, что она говорит не ему. И не себе. К кому мы обращаемся, когда ропщем на судьбу, — неизвестно. Плакала Рукояткина не только от обмана следователя: сейчас перед ней встала вся ее жизнь. И текли слезы сами, потому что о будущем мы думаем разумом, а прошлое нам сжимает сердце.
— Ничего не было… ни детства… ни родителей… — хлюпала она носом.
— Ты без родителей?
Она молчала, водя по лицу платком. Не слышала его и не видела. Но всхлипывала уже меньше, будто слезы наконец кончились. Рябинин взглянул на мокрую обложку дела и подумал, что столько пролитых слез он еще не видел. Вряд ли она плакала только по прошлому — эти слезы лились и по будущему.
— Ну хоть что–нибудь… ничего… даже матери… — всхлипнула она потише.
— Родители умерли? — еще раз спросил Рябинин, не узнавая своего голоса.
Или этот изменившийся голос повлиял, или она уже пришла в себя, но Рукояткина отрицательно качнула головой.
— Значит, родители у тебя есть? Да успокойся ты.
Она опять качнула головой, и Рябинин теперь уже ничего не понимал про родителей.
— Дай воды… весь день не пила…
Он бросился к графину. Она медленно выпила два стакана — весь день не пила, да и не ела весь день. Еда ладно, но в такую теплынь без воды, и даже не спросить… Чувство собственного достоинства — Рябинин понимал его. Это была цельная натура. Если она воровала, то воровала много и красиво. Если имела врага, то ненавидела его люто. Если врала на допросе, то врала все — от начала до конца. Если ее допрашивал враг, то она не могла опуститься до просьбы, потому что в любой просьбе всегда есть капля унижения. Если плакала, то плакала с горя в три ручья. Но если начинала говорить правду, то говорила всю, как она написала ее в протоколе. И если бы она работала, дружила или любила, то она бы это делала прекрасно — работала, дружила или любила.
После воды Рукояткина всхлипывала изредка, угрюмо уставившись в пол.
— Я не понял, родители живы у тебя или нет? — осторожно спросил Рябинин.
— Живехоньки, — глубоко вздохнула она, чтобы прижать воздухом слезы, рвущиеся наружу.
— И где они?
— Отец где–то шатается, я его век не видела, вообще никогда не видела… А мать… Вышла замуж за другого, меня отдала в детдом, — неохотно сообщила она.
— А дальше? — спросил Рябинин, взял второй стул и сел рядом: за стол сейчас идти не хотелось.
— Дальше, — мрачно усмехнулась она и бесслезно всхлипнула, — сначала мать ходила, я даже помню. А потом вообще отказалась. А дальше всего было: и детдом, и интернат, и колония для трудных подростков…
— И мать с младенчества не видела?
— То–то и обидно, что живет от меня в двух трамвайных остановках. Случайность. Нашлась нянька из детдома, показала мне ее. Мать–то… Приличная женщина. Одевается, как манекен. Собачка у нее с кошку ростом, курчавистая. А муж здоровый, по внешности на инженера тянет.
— Зайти не пробовала?
— Раз пять подходила к двери… И не могу. Ну что я ей скажу?! Зареву только. А на улице встречу ее, меня аж в жар бросит…
— Может, все–таки объявиться ей? — предположил Рябинин.
— Ну как она может жить… Как может водить собачку на веревочке… Когда где–то ее ребенок мается. Я бы таких матерей не знаю куда девала… Вот ты меня за деньги сажаешь. А она человека матери лишила. И ничего, с собачкой гуляет.
Рябинин представил, с какой бы силой это было сказано раньше, до слез, но сейчас она сидела вялая, будто ее сварили. У него тоже осталось сил только на разговор. Допрос кончился. Протокол подписан.
— Ожесточилась ты. Таких, как твоя мать, единицы, — сказал Рябинин и подумал, что, знай он раньше ее семейную историю, так жестко допрашивать не смог бы.
— Единица–то эта мне попалась, — скорчила она гримасу, попытавшись улыбнуться.
— Трудно тебе, — согласился Рябинин, хотя это было не то слово. — Но всех матерей этой меркой не мерь. Впрочем, я тебя понимаю.
— Понимаешь? — вяло спросила она.
— Понимаю. Но ожесточаться нельзя. Здесь такая интересная штука происходит: ожесточился человек — и погиб.
— Почему погиб?
— Как тебе объяснить… Злобой ты закроешься от людей. Тебя обидел один человек, а ты злобу на всех. И не смогут они к тебе пробиться. А одному жить нельзя. Вон я сколько к тебе пробивался, целый день.
— Ты, может, и пробивался, а другим начхать на меня. Да и тебе–то я нужна для уголовного дела. Жил бы рядом, соседом, тоже небось мимо проходил.
— Не знаю, может и проходил бы.
— Хоть правду говоришь, — усмехнулась она, теперь уже усмехнулась, но сидела пришибленная, тихая, прерывисто вздыхая.
Она вернула платок. Он посматривал на нее сбоку и думал, какой бы у него получился характер и кем бы стал, если бы мать не узнавала его.
Рябинин всегда с неохотой брал дела, где обвиняемый был несовершеннолетний. И сколько он ни искал причину, почему мальчишка сбивался с пути, она всегда в конечном счете оказывалась одна — родители. Много у Рябинина накипело против плохих родителей…
Рукояткина, словно услышав его мысли, задумчиво заговорила:
— Если бы я была приличной, знаешь бы что сделала… Взяла бы ребятишек штук шесть из детдома на воспитание. Вечером мыла бы всех… Ребенок смешной… Ничего нет в семье, и вдруг — человек. Крохотный. Берешь его на руку, а он… умещается. Соврать ему нельзя. Вот говорят про совесть… Я ее ребенком представляю. А как чудесно пахнет ребенок, теплом, не нашим, другим теплом…
Она умолкла, о что–то споткнувшись в памяти.
— Говори, — предложил Рябинин.
— Может, ты бездетный, тогда это тебе до лампочки.
— Дочка у меня, во второй класс перешла.
— С косичками?
— Вот с такими, — показал он косички. — Сейчас за городом. Смешная — ужас. Звонит мне как–то на работу, такая радостная. Папа, говорит, я в школе макаронами подавилась. Спрашиваю, чем дело кончилось. Я, говорит, их проглотила. А ты, спрашиваю, полтинник взяла, который я тебе на стол положил? А на что же, отвечает, я, по–твоему, подавилась?
— Ты тоже детей любишь? — с сомнением спросила она.
— Кто же их не любит.
— Кто любит детей, тот убить никогда не может, — решительно заявила она.
Они молчали, сидя рядом, как измотанные боксеры после боя. Или как