Том 8. Письма 1898-1921 - Александр Блок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ваш А. Б.
261. Андрею Белому. 17 января 1911. <Петербург>
Милый Боря.
Пришло Твое прекрасное письмо, я очень радуюсь за Тебя. Давно знаю то, что Ты пишешь. Давно уже живу в Петербурге, как в деревне, мало с кем вижусь. Все, что растет во мне сызнова, должно закрепиться где-нибудь далеко, вне Петербурга, или даже совсем вне города. Вероятно, и я со временем «уеду за границу». — В феврале еду в Москву — читать на Соловьевском вечере. Послал уже в «Мусагет» первый том.
Сообщаю Тебе большую просьбу заранее. Здесь затевается журнал. Ближайшие сотрудники: Вячеслав Иванов, Аничков, Пяст, Верховский, Ремизов, Княжнин и я. «Редакционная комиссия» — Пяст, Аничков и я. Затеяно все Пястом. Все это — проба, и притом с внешней точки зрения — очень непрактичная, потому что денег почти нет. Я лично считаю, что этот журнал будет только бескорыстным застрельщиком — наметит главные точки и расчистит место для будущего. Все мы принципиально изгоняем литературщину, «декадентство» <…>, хулиганство, и т. д., и т. д. Нумера (маленькие — листа три — 12 раз в год) будут состоять из 1) рассказа, 2) нескольких стихотворений, 3) трех — четырех статей.
Перечисленные сотрудники — только «ближайшие». Рядом с ними, конечно, желательны еще некоторые — прежде всех — Ты. Совещаясь с Пястом, мы решили не звать в число этих «ближайших» Тебя, потому что: 1) Ты — в Африке и 2) о Тебе предполагается писать, если же Твое имя будет в числе наших, то выйдет, что мы сами себя хвалим. Если же Ты дашь нам — или рассказ, или статью, или стихотворения, или даже просто несколько страниц тунисских впечатлений, — мы будем Тебе особенно благодарны. До лета должно выйти 6 №№ (каждые двадцать дней с 15 февраля). Поддержи нас. Целую Тебя крепко. Будь светел.
Твой Ал. Блок.
262. В. А. Пясту. 23 января 1911. <Петербург>
Дорогой Владимир Алексеевич.
Вчера Вы, верно, были у Аничковых. Мы с Любовью Дмитриевной тоже хотели быть, но это не состоялось «мистически».
Все эти дни я искал «в себе» журнала — и не нашел ни следа. Прочной связи нет. Из всех сотрудников (исключая Вячеслава Ивановича, который окончательно против, — сегодня я опять получил от него письмо) связаны только мы с Вами — но не журнально (о Княжнине не знаю). Рассказы Ремизова, Зиновьевой-Аннибал, Ивана Странника могут быть везде. В Верховском мы уже возбудили несвойственные ему чувства. С Аничковым нам не связаться никак.
Знаете, я восстановился против Аничкова. Не против Евгения Васильевича, а против «Аничкова». Итак — бесконечно холодно в человеческих сердцах. Когда на площади попадаются люди задумчивые и углубленные в себя и их лица освещаются светом костра, — с ними мороз терпим или даже — радостен. Когда же у костра появляется «некто» похохатывающий и покрякивающий, — сразу пропадает всякое сопротивление, мускулы падают, воля умирает; мороз начинает колоть иглами «несчастных и усталых бедняков». — Отчего Аничков и в революции и без революции всегда одинаково выкидывает с кафедры слова, как пух из перины? — Он ужасно, ужасно доволен собой…
Давайте опять жить, тихо гуляя по беспросветной и белоснежной стуже. Каждый из нас любит уже многих людей, но все еще видно только пол-лица.
Любящий Вас Ал. Блок.
Пишу А. Белому отказ.
263. В. А. Щеголевой. 28–29 <января 1911. Петербург> Ночь
Ничего не знаю. Я думаю о Вас давно. Я давно кружу около Вашего дома. Теперь — второй час ночи. К Вам нельзя. И никогда — нельзя. Сейчас я хотел идти к Вам и сказать Вам: сегодня — все, что осталось от моей молодости, — Ваше. И не иду. Но услышьте, услышьте меня — сейчас.
Ал. Блок.
264. Матери. 14 февраля 1911. <Петербург>
Мама, у меня эти два дня, что я не писал тебе, были очень полные. 12-го вечером пришел Чулков, мы пошли с ним в цирк. Пришел, конечно, как всегда, в решительную минуту. Перед его звонком у меня начались какие-то острые мысли, и я сел писать письмо Метнеру — с отказом от издания моих книг в «Мусагете». Письма этого, впрочем, я до сих пор не послал — может быть, и не пошлю, — описать, почему так думал, не могу. — Вечером с Чулковым вернулись и пили чай. Когда он уходил, я почувствовал вдруг, что он бесконечно несчастен и болен, и мне стало остро жаль его. После его ухода — опять писал и читал. Потом — без конца не мог заснуть и тосковал, как давно не бывало (от трех до пяти часов ночи на 13 февраля. Не чувствовала ли ты себя скверно?). Утром все прошло, но я вдруг решил искать себе отдельную квартиру (об этом мы давно говорили с Любой). Пошел — и сразу нашел: на 8-й линии (угол Набережной) — дверь в дверь с моим массажистом: три меблированных комнаты с ванной и телефоном — «для одинокого» — 55 р. Грязновато, хозяйка — купчиха, старая. Есть должны носить из ресторана (в том же доме). Я решил отложить решение до сегодняшнего дня. — Вернулся домой к обеду. Пришел Верховский приглашать меня участвовать в третейском суде между ним и гр. А. Н. Толстым (это — очень давняя и грязная история, в нее замешаны многие писатели (секрет!) — но мы будем разбирать только часть — инцидент с ни в чем не повинным Верховским). Я согласился. Не успел уйти Верховский, пришли Мейерхольд и Сюннерберг. Мы очень оживленно говорили до ночи, ели блины. — Сегодня утром мы с Ангелиной были в банках, устраивали дела, получив наконец все деньги (еще тридцать одна тысяча с лишним). Разделили на этот раз по закону, по настоянию Ангелины и Марии Тимофеевны — мне 5/8, то есть девятнадцать с половиной тысяч. Итого, у меня опять тридцать тысяч с лишком. — Пришел домой — и не уезжаю. — Решил остаться. Солнце светит, весна, хоть и мороз. — Весь мой несостоявшийся уезд связан с тяжелыми мыслями третьего дня ночью, а все — с отношением Любы к тебе, которое меня постоянно мучает (мы почти не говорим об этом). Но отъезд не разрешит дела. Иногда я думаю, что все разрешится как-нибудь, когда придет время. А ты что думаешь? В Любе эти дни есть светлое. Кризис с моим отъездом миновал, может быть, и это повлияет.
Я чувствую себя, в общем, очень бодро. А ты? Пиши. Господь с тобой.
Саша.
265. М. П. Ивановой. 17 февраля 1911. <Петербург>
Глубокоуважаемая Мария Павловна.
Во-первых, хочу послать Вам рукопись того стихотворения, которое Вы позволили мне посвятить Вам. Во-вторых, хочу Вам сказать, что ни вчера и никогда я не хотел Вас переубедить в чем-нибудь, а хотел только рассказать, как сам чувствую и думаю; ведь я люблю то, что Ваше, и всегда Вас слушаю и у Вас учусь.
Преданный Вам Ал. Блок.
266. Матери. 21 февраля 1911. <Петербург>
Мама, вчера получил твое письмо. Я действительно надеюсь на время; — что все уладится. А теперь нужно сделать просто перерыв — к обоюдному улучшению отношений. Мне (и Любе) представляется так: когда ты приедешь сюда, не знаю, как лучше — видеться или не видеться тебе с Любой. Люба говорит, что она может очень хорошо с тобой видеться, но что в этом все-таки будет неправда. Это мы увидим потом. Что же касается Шахматова, то лучше всего сделать так: весной я должен ехать достраивать скотный двор; может быть, лучше — с Любой; мы приготовим и наладим хозяйство (огород и пр.). Потом Люба хочет ехать в Erdsegen (около Мюнхена) на все лето, считает, что ей это будет очень полезно, — там нечто вроде санатории — с массажем и т. д. Я думаю, что для меня пожить без Любы будет тоже полезно; но пока мне самому не хочется жить в Шахматово долго (без перерыва) в этом году. Это уж мои собственные стремления, независимые от тебя и Любы. Дело в том, что я чувствую себя очень окрепшим физически (и соответственно нравственно), и потому у меня много планов, пока — неопределенных. Может быть, поехать купаться к какому-нибудь морю, может быть — за границу, может быть, куда-нибудь в Россию. Я чувствую, что у меня, наконец, на 31-м году определился очень важный перелом, что сказывается и на поэме и на моем чувстве мира. Я думаю, что последняя тень «декадентства» отошла. Я определенно хочу жить и вижу впереди много простых, хороших и увлекательных возможностей — притом в том, в чем прежде их не видел. С одной стороны — я «общественное животное», у меня есть определенный публицистический пафос и потребность общения с людьми — все более по существу. С другой — я физически окреп и очень серьезно способен относиться к телесной культуре, которая должна идти наравне с духовной. Я очень не прочь не только от восстановлений кровообращения (пойду сегодня уговориться с массажистом), но и от гимнастических упражнений. Меня очень увлекает борьба и всякое укрепление мускулов, и эти интересы уже заняли определенное место в моей жизни; довольно неожиданно для меня (год назад я был от этого очень далек) — с этим связалось художественное творчество. Я способен читать с увлечением статьи о крестьянском вопросе и… пошлейшие романы Брешки-Брешковского, который… ближе к Данту, чем… Валерий Брюсов. Все это — совершенно неизвестная тебе область. В пояснение могу сказать, что в этом — мой европеизм. Европа должна облечь в формы и плоть то глубокое и все ускользающее содержание, которым исполнена всякая русская душа. Отсюда — постоянное требование формы, мое в частности; форма — плоть идеи; в мировом оркестре искусств не последнее место занимает искусство «легкой атлетики» и та самая «французская борьба», которая есть точный сколок с древней борьбы в Греции и Риме.