Записки о жизни Николая Васильевича Гоголя. Том 1 - Пантелеймон Кулиш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Третий роман тоже с Дорием, другим. Но не хочу более сплетничать. Вы знаете о нем, без сомнения, из газет, потому что он был публикован. В Риме шумно, более, нежели сколько бы желалось. Форестьеров гибель. Русских, энглишей, французов - хоть метлой мети. Это скучно. Вы знаете сами, что это скучно. Рим мне кажется теперь похожим на дом, в котором мы провели когда-то лучшее время нашей жизни и в которой теперь приезжаем, и находим, что дом продан; из окон выглядывают какие-то глупые лица новых хозяев... словом, грустно. Пишите ко мне, не забывайте вашего обещания. Пишите ко мне не тогда, когда вам будет весело, но тогда, когда вам сделается скучно, или, лучше, когда душа ваша пожелает с кем-нибудь разделиться, когда вы почувствуете потребность передать именно кому-нибудь мысли. Будь они самые сокровенные, пишите их смело: я их сохраню, как секрет. Еще одна просьба к вам, и я вас попрошу, чтобы (вы) попросили от меня тоже вашу маменьку: будьте так добры, навестите когда-нибудь моих сестер в Патриотическом институте. Вы этим сделаете им большое благодеяние. Может быть, они украдут что-нибудь из ваших прекрасных качеств; а это может доставить им много радости в жизни. Мне часто становится грустно при мысли, что у них никого нет из родных близко. Если ж вам не будет времени и вы будете заняты, то отправьте им это письмо, которое я при сем прилагаю".
К ней же.
"Май 30, 1839. Рим. Я получил ваше письмо и, распечатав, долго не верил, ваше ли это письмо, вы ли пишете ко мне. Как вы переменились! Уже год, как я не получал от вас писем, и вы в этот один год так выросли и образовались чувствами, мыслями и душой. Какая зрелость и быстрый ход! Даже почерк письма вашего изменился; даже русский язык и падежи вас слушаются. Я вижу теперь, это справедливо, что девушка на 18-м году в один год проходит тот курс, который нашему брату едва дается в несколько лет. Вы писали ваше письмо, как сами говорите, под влиянием записок Александрова, или Дуровой, которые вы в то время читали. Ваши суждения об этой книге оригинальны и вместе тонки и верны. Ваши мысли те же, какие я знал в вас и встречал прежде. То же в них своеобразное выражение вашего характера, и я бы угадал их, зная хорошо вас, еще прежде, чем вы бы их сказали. Но они получили здесь такую зрелую оболочку, такую точность, так выразились ясно, отчетливо, что я вижу: это и вы, и не вы вместе. Если бы ваше письмо пришло несколькими месяцами раньше, я бы с готовностию и живою, многоречивою охотою пустился бы соглашаться с вами и поперечить вам, и судить, и спорить обо всех тех предметах, о которых вы пишете; но чувствую, что теперь буду и туп, и вял, и глуп. Мысли не лезут вовсе из моей головы; другие, совершенно непризванные, являются на место призываемых. Увы! я пишу к вам тоже под влиянием книги, которую теперь читаю, но другой и как противоположной вашей! Печальны и грустно-красноречивы ее страницы. Я провожу теперь бессонные ночи у одра больного, умирающего моего друга Иосифа Вьельгорского. Вы, без сомнения, о нем слышали, может быть, даже видели его иногда; но вы, без сомнения, не знали ни прекрасной души его, ни прекрасных чувств его, ни его сильного, слишком твердого для молодых лет характера, ни необыкновенного, основательного ума его. И все это - добыча неумолимой смерти. И не спасут его ни молодые лета, ни права на жизнь, без сомнения, прекрасную и полезную. Я живу теперь его умирающими днями, ловлю минуты его. Его улыбка или на мгновение развеселившийся вид уже для меня эпоха, уже происшествие в моем однообразно проходящем дне. Итак не вините меня, если я глуп и не умею к вам написать письмо так же умно, как вы написали его ко мне. Бедный мой Иосиф, один единственно прекрасный и возвышенно благородный из ваших петербургских молодых людей, и тот... Клянусь, непостижимо странна судьба всего хорошего (на земле)! Едва только оно успеет показаться - и тот же час смерть, безжалостная, неумолимая смерть! Я ни во что теперь не верю, и если встречаю что прекрасное, тотчас же жмурю глаза и стараюсь не глядеть на него. От него несет мне запахом могилы. "Оно на краткий миг", шепчет глухо внятный мне голос. "Оно дается для того, чтобы существовала по нем вечная тоска сожаления, чтобы глубоко и болезненно крушилась по нем душа".------
Зачем вы ни слова не написали мне о вашем здоровьи, о его подробном, то есть, состоянии? Я бы вам дал совет очень не хуже докторского. Знайте же: ваша болезнь излечима совершенно, и со мною согласны все те, которым я давал идею о вашей болезни. Вы должны лечиться холодною водою в Грефенберге. Слышали ли вы о чудесах, производимых там медиком, воспитанным одною натурою, без помощи медицинских академий и проч. и проч.? Я один из числа самых неверующих, как вы сами знаете, и всегда сомнительно качал головою, когда слышал, как вы внимали вздорам Фишера, или глотали ваши гомеопатические порошки и аллопатические гадости в виде микстур. Но, клянусь, я сам своими глазами видел такие чудеса! Нет, я умоляю вашу маменьку всеми силами небесными испытать это средство. Холодной водой лечат все болезни, кроме грудных, но более всего лечат болезни вашего рода.----------Если ваша болезнь даже просто только головной ревматизм, то ревматизмы целятся удивительно. Словом, послушайте слова истины и поезжайте.
Кстати о здоровье и болезнях, если о них уже мы заговорили. Говорят, для больного нет большего наслаждения, как встретиться то же с больным и наговориться с ним досыта о своих болезнях. Они говорят об этом с таким наслаждением, с каким говорят только обжоры о съеденных ими блюдах. Итак, вследствии этого, скажу вам о своем тоже здоровьи. Здоровье мое поп vale un fico [143], как говорят итальянцы, - хуже нынешней русской литературы, о которой вы мне доставили в вашем письме известия. Летом еду в Мариенбад на один месяц. Вы не поверите, как грустно оставить на один месяц Рим и мои ясные, мои чистые небеса, мою красавицу, мою ненаглядную землю. Опять я увижу эту Германию, гадкую, запачканную и закопченную табачищем... Но я забыл, что вы ее так любите, и чуть было не сказал еще несколько приличных ей эпитетов. Впрочем, совершенно не понимаю вашей страсти. Или, может быть, для этого нужно жить в Петербурге, чтобы почувствовать, что Германия хороша. И как вам не совестно! Вы, которая так восхищались в вашем письме Шекспиром, этим глубоким, ясным, отражающим в себе, как в верном зеркале, весь огромный мир и все, что составляет человека, и вы, читая его, можете в то же время думать о немецкой дымной путанице! И можете ли сказать, что всякий немец есть Шиллер? Я согласен, что он Шиллер, но только тот Шиллер, о котором вы можете узнать, если будете когда-нибудь иметь терпение прочесть мою повесть: "Невский проспект". По мне, Германия есть не что другое, как самая неблаговонная отрыжка гадчайшего табаку и мерзейшего пива. Извините маленькую неопрятность этого выражения. Что ж делать, если предмет сам неопрятен, несмотря на то, что немцы издавна славятся опрятностью? Но вы, я думаю, на меня сердитесь за это ужасным образом и, может быть, даже имеете маленькое желание поджарить меня за это на медленном огне. Но полно! больше не буду вас сердить.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});