Тайный заговор - Филипп Ванденберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пять червей. Роял флеш.
Пальмеззано как будто парализовало. Только его глаза беспокойно смотрели то на Смоленски, то на лежавшие перед ним карты. И тут, словно на него снизошло озарение, Пальмеззано очнулся, схватил левую руку Смоленски и с той же ловкостью, что и несколькими минутами раньше, вывернул ее. В следующее мгновение случилось невероятное: из рукава черного костюма Смоленски выпали еще три карты.
Прежде чем кардинал успел спрятать карты, Пальмеззано удержал его другой рукой, вынул карты из рукава и положил их на стол. После этого Пальмеззано прищелкнул языком, укоризненно покачал головой и сказал:
— Ну и ну, разве хорошие кардиналы так поступают?
На какое-то время воцарилась напряженная тишина. Красноватое лицо кардинала приобрело синеватый оттенок. Анастасия, стоявшая за спиной Смоленски, отошла на шаг, вероятно полагая, что тот вскочит и бросится на Пальмеззано. Два других игрока, не проронивших ни слова, наблюдали за ними, чуть пригнувшись. Казалось, что в любой момент каждый из них может вытащить оружие. Но ничего подобного не произошло. Вместо этого Пальмеззано склонился над столом и обеими руками придвинул деньги к себе. Несмотря на то что сумма была велика, он оставался на удивление спокоен. Разгладив купюры и сложив их в стопочки, он затем надел на палец перстень и, протерев его рукавом, сказал:
— Пожалуй, не будем спорить о том, кому все это принадлежит. Уверен, что, если бы твои карты были получше, тебе не понадобилось бы мухлевать. Мне очень жаль.
Затем он поднялся, распихав стопки долларовых банкнот по всем карманам своего пиджака, и вышел из салона тем же путем, каким сюда пришел. При этом он стал богаче на сто тысяч долларов, а на его пальце сверкал настоящий кардинальский перстень — правда, с фальшивыми камнями.
Что отличает профессию служащего музея от других профессий, так это пожизненная связь между наблюдателем и объектом. Смотритель, серьезно относящийся к своей профессии, как правило, проводит больше времени с картинами, чем с собственной женой. Вероятно, в этом и состоит причина того, что большинство служащих музеев не женаты и вообще несколько странноваты.
Нередко бывает так, что стражи искусства влюбляются в скульптуру или картину; в любом случае они знают объект своего наблюдения после многих лет работы лучше, чем те, кто читает о нем в умных книгах.
Бруно Мейнарди, мужчина шестидесяти лет, густая шевелюра которого превратилась из черной как смоль в белоснежную и теперь придавала ему вид мудреца, относился к числу именно таких работников музея. Семья Бруно жила в небогатой местности Поззуоли, но он, будучи сыном шлифовальщика кораллов, мечтал стать вторым Рафаэлем. Уже в четырнадцать лет, когда речь зашла о том, продолжать ли ходить в школу, Бруно понял, что, учитывая сложности многодетной семьи, ему — в лучшем случае — придется пойти в обучение к живописцу, оформляющему вывески. Он, конечно, не заработает много денег, зато родителям не нужно будет тратиться на старшего сына.
Мечта Бруно стать вторым Рафаэлем окончательно развеялась, когда его дядя Луиджи почил с миром. У дяди в Риме была маленькая мастерская по вышивке церковной парчи, а в придачу к ней неплохие связи в духовенстве, что и обеспечило его племяннику место в Ватиканских музеях — плохо оплачиваемое, однако весьма престижное.
За сорок лет в зале Рафаэля, где Бруно начинал билетером и ночным сторожем, он дослужился до главного смотрителя и вот уже несколько десятилетий наслаждался властью в этом святом зале, который давно считал своей второй родиной. В течение всех этих лет Бруно ежедневно восхищался шедеврами Рафаэля и размышлял о своем великом кумире. В холодные зимние дни, когда посетителей было мало, он буквально пожирал глазами картины гениального художника. По крайней мере, со стороны именно так и казалось, ибо Бруно разглядывал каждый штрих на полотнах с расстояния нескольких сантиметров и тщательно запоминал его.
К несчастью, серьезно поговорить с кем-либо о своей страсти он не мог, разве что с коллегами из других залов Ватикана. Но они уже давно не воспринимали Бруно всерьез, ибо он стал утверждать, что так хорошо знает картины Рафаэля, что любую мог бы передать по памяти, если бы умел обращаться с кистью и красками. Однажды утром, когда Бруно Мейнарди пришел на работу и, пользуясь отсутствием посетителей, заговорил со своими подопечными, он вдруг осекся. Присмотревшись к полотну, на котором было изображено святое семейство и которое относилось к числу его любимых картин, дотошный Бруно обнаружил крошечное изменение, такое маленькое и незначительное, что кто-то другой вряд ли бы заметил его. На ногте мизинца правой руки Мадонны виднелся темный ободок, словно Дева Мария забыла почистить ногти после домашней работы. Сначала Бруно подумал, что картина повредилась или на нее так удачно нагадила муха. Но, приглядевшись повнимательнее — а для этого нужен немалый опыт, — он уже не сомневался, что изменилась сама картина, и сообщил о своем открытии хранителю музея. Тот осмотрел картину и пришел к выводу, что Бруно Мейнарди страдает галлюцинациями. Со «Святым семейством» Рафаэля ничего не произошло.
Для смотрителя Ватиканских музеев такое утверждение было подобно пощечине. Как уже говорилось, Мейнарди знал все свои картины до мелочей, поэтому уничижительный приговор хранителя, означавший, что ему только казалось, возмутил Бруно. Он не мог этого стерпеть и в тот же день обратился к генеральному директору музеев, который отнесся к его словам хотя и с пониманием, но вместе с тем небрежно.
После этого Бруно Мейнарди написал письмо государственному секретарю Ватикана кардиналу Смоленски, о котором говорили, что он — главный в Ватикане после Папы Римского, и получил ответ: по причине проблем со здоровьем Мейнарди отстраняется от должности главного смотрителя с предоставлением ему семидесяти пяти процентов пенсии, положенной только через четыре года. Входить в Ватиканские музеи ему отныне воспрещается.
Такой человек, как Бруно, который прожил со своими картинами сорок лет, не мог смириться с тем, чтобы его вот так запросто вышвырнули из прекрасного мира искусства. У Бруно Мейнарди начались приступы лихорадки и ломка — совсем как у наркомана. Через день, облачившись в обычную одежду, он купил билет как турист и пошел в зал Рафаэля, чтобы побыть со своими картинами.
Отчаянно жестикулируя, Бруно рассказал посетителям из Японии и Америки о том, что четыре десятилетия он восхищался ухоженными руками Мадонны, а потом вдруг заметил, что за одну ночь у нее под ногтями скопилась грязь. Когда он собирался рассказать ту же самую историю группе испанцев, двое солдат швейцарской гвардии взяли его под руки и вывели из зала.
Поскольку Бруно Мейнарди сопротивлялся, арест старика привлек к себе больше внимания, чем того хотелось всем, и уже на следующий день итальянские газеты рассказывали о трагическом случае с музейным смотрителем, который после сорока лет работы в Ватикане сошел с ума и утверждал, что обнаружил странные изменения в картине Рафаэля «Святое семейство».
В тот же день Жюльетт вернулась к Бродке в Рим. Тот выглядел неважно: осунулся, под глазами появились темные круги, щеки побледнели, движения были вялыми. Бродка дошел до точки, когда уже не знал, что делать дальше. Он не мог понять, почему микрокассеты, обещавшие столь много, оказались бесполезными. Арнольфо Карраччи — лжец? Бродка не хотел в это верить.
Возможно, Жюльетт поступила несколько необдуманно, предложив ему поужинать именно в том ресторанчике на Пьяцца Навона, где она впервые встретилась с Клаудио. Но, как оказалось позже, это решение имело неожиданные последствия.
— А я думал, ты вообще не знаешь Рима, — удивленно заметил Бродка, когда они заняли место за маленьким столиком, накрытым белой скатертью.
— А я и не знаю города, — выкрутилась Жюльетт, — однако читала, что ресторанчики на Пьяцца Навона — лучшие в Риме.
Похоже, Бродку удовлетворило это объяснение, хотя и не очень убедило. У него были проблемы поважнее. Бродка расспрашивал о подробностях, касавшихся самоубийства Коллина. Он хотел в точности знать, как все произошло, и поначалу не замечал, что сильно мучит Жюльетт этими вопросами. Тем не менее она постаралась ничего не упустить и рассказала ему все, что ей было известно со слов коллег профессора.
Наконец, когда Бродка задал вопрос о том, как прошли похороны, Жюльетт не выдержала и разразилась слезами.
— Неужели ты не можешь понять, что я не хочу сейчас об этом говорить? — сдавленным голосом прошептала она.
— Извини. — Бродка взял ее руки в свои. — Очевидно, смерть мужа расстроила тебя сильнее, чем я предполагал.
— Да, — ответила Жюльетт, вытирая слезы, — но не так, как ты думаешь.