БЛАЖЕННЫЕ ПОХАБЫ - Сергей Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Традиция бродячих дервишей, или факиров (семантическое развитие данного слова в европейских языках весьма характерно), просуществовала в Османской империи по крайней мере до XIX в. Один турецкий вельможа жаловался европейскому путешественнику:
Не проходит дня, чтобы какого-нибудь министра не остановил дервиш с оскорблениями… В Багдаде, Аравии, Египте их цинизм переходит всякие границы. Я сам видел в Каире, как средь бела дня один из этих жалких людей, что бегают полуголыми по улицам, остановил женщину и утолил на ней свою дикость на глазах у всех прохожих, которые отворачивались – одни из благоговения, как будто присутствуя при святом таинстве, другие с отвращением, но не смея позвать полицию. Я не знаю, чего больше у этих бандитов – лицемерия или фанатизма, хотя кажется, что это вещи взаимоисключающие [DCCLI].
Как видим, этот османский чиновник, сам того не зная, довольно точно определил суть юродства.
Следуя ещё дальше на Восток, мы оказываемся на территориях, где многое могло бы напомнить о юродстве. Так, в тибетском тантризме встречаются святые (их расцвет относится к XVI в.), именуемые blama smyonра, которые симулируют безумие и ведут себя разнузданно во имя осмеяния поверхностной набожности [DCCLII]. Но больше всего напоминают юродивых адепты секты «пашупатас» (pasupatas). Наибольшим влиянием она пользовалась в XII в. н. э., а её адепты существовали, кроме Индии, также в Белуджистане и Афганистане [DCCLIII]. Никаких генетических связей или взаимовлияния с юродством проследить нельзя, но типологическое сходство бросается в глаза. По убеждению «пашупатас», аскет должен был воспитывать в себе бесчестье (avamane).
Мудрец должен искать бесчестья, словно амброзии… Унижение должно рассматриваться как увенчание… Надо навлекать его на себя… Пусть о нём говорят: «Он изгой, он безумец, он лунатик, он дурак». Пусть он имеет вид безумца, будет похож на нищего, пусть его тело будет покрыто калом, пусть у него будут неостриженные борода, ногти и волосы, пусть он не заботится о теле… Хорошо войти в деревню и притвориться спящим и храпеть… Люди будут смеяться над праведником… и вся хорошая карма, которая у них есть, перейдет к нему, а вся плохая карма от него – к ним… Ещё он должен встать возле группы женщин… и начать проявлять внимание к какой-нибудь молодой и красивой; он должен смотреть на неё и вести себя так, будто желает её.… Когда она взглянет на него, он должен изображать все признаки влюбленности… Тогда все – женщины, мужчины, евнухи – скажут: «Это не чистый человек. Это развратник»… Надо вести себя нелепо, болтать бессмыслицу, повторяться, говорить невнятно [DCCLIV].
На первый взгляд кажется, что перед нами – классический юродивый. И всё же сходство здесь чисто внешнее. Дело в том, что «пашупатас» отнюдь не ставит себе целью исправление или наставление людей [DCCLV]. Провокация, на которую идёт индийский аскет, злокозненна, с христианской точки зрения, от начала и до конца: он сознательно напрашивается на унижения, чтобы передать окружающим свою дурную карму и получить их хорошую [131]. «Он отдает им грех (Papam cha tebhyo dadati). Он получает их заслугу (Sukrtam cha tesam-adatte)» [DCCLVI]. На фоне столь последовательной позиции особенно рельефно проступает межеумочность юродивого: в нём (или в религиозном сознании, породившем его образ) много, очень много чисто восточного презрения к низменному материальному миру, который есть лишь морок, наваждение. Но он не может отдаться этому чувству целиком, ибо воплощение Логоса для него – не фикция. Юродивый не может вполне отрешиться от противопоставления субъекта и объекта, верха и низа, добра и зла [DCCLVII].
Для юродивого, скажем, сексуальная провокация является именно провокацией потому, что он признает существование законов физиологии. Находясь в опасной близости от греха, он, словно в цирке, демонстрирует своё виртуозное умение греху не поддаться. Но при этом он обязан предложить публике самой убедиться в отсутствии обмана. Как мы помним, Симеон Эмесский и Андрей Царьградский, чтобы избавиться от обвинений, демонстрировали желающим свою сексуальную незаинтересованность. Для индийского аскета фокус состоит не в этом: например, некоторые йоги, чемпионы в деле аскетизма, позволяли себе даже половые сношения. В восприятии окружающих это не нарушало их статуса, ибо они и совокуплялись равнодушно. Здесь греческий принцип «бесстрастия» (απάθεια) доводится до логического предела и окончательно отрывается от каких бы то ни было земных критериев.
Юродивый может появиться лишь там, где наличие тела признаётся некоторой проблемой. С точки же зрения, скажем, буддизма, тело, как и всякая материя, условно. Например, буддийский праведник может с легкостью вынуть собственные внутренности, прополоскать их в реке и вернуть на прежнее место [DCCLVIII]. Там, где стирается грань между земным и божественным, теряет смысл и юродство.
Глава 13 ЗАПАДНАЯ ПЕРИФЕРИЯ ЮРОДСТВА
Скажи, что ты глуп (die te stultum), – будешь мудр. Но именно скажи и именно в своей душе (sed die et intus die). Но если ты возьмешься это говорить, то ни в коем случае не [вздумай делать это] публично (si dicis, noli coram hominibus dicere) [DCCLIX].
Так писал Августин. Западное христианство с самого начала делало упор на смирение и даже самоуничижение. Скажем больше: сознание собственной греховности люди на Западе выражали даже в более острой, нежели на Востоке, форме [132]. Вот, к примеру, что мы читаем у Амвросия Медиоланского: «Вина плодотворнее, чем невиновность (fructuosior culpa quam innocentia). Невиновность сделала меня дерзким, а вина возвратила в подчиненное положение» [133]. Чрезмерное покаяние часто вело на Западе к эксцессам, которые были способны шокировать зрителя, например флагеллантству, то есть самобичеванию. Подобная форма аскезы была в целом чужда византийской культуре, видимо, из-за того, что восточному аскету не очень знакомы сомнения в собственной праведности (ср., впрочем, с. 200). Итак, «Запад не соглашался развивать безумие иначе, нежели в рамках покаяния, которое на Востоке было как раз вторично» [DCCLX].
Запад и Восток по-разному воспринимали праведность. «Латинский» ареал не находил особых достоинств в парадоксальной святости. Если византийский праведник по собственной инициативе, сознательно шёл в блудилище, не опасаясь греха, то западный христианин воздерживался от подобной экзотики. Лишь однажды, «во время Диоклетиановых гонений, «(Аугсбургский) епископ Нарцисс вбежал к блуднице Афре, не зная, куда идёт» [DCCLXI], и быстро склонил её к обращению в христианство.
Западный святой мог совершать грехи, вплоть до кровосмешения и отцеубийства [DCCLXII], но лишь до своего раскаяния, до того, как на нём почила Божья благодать. Первоначальная порочность призвана была оттенять последующую святость и показывать, что милосердие Создателя не знает границ. Но ни о каком взаимоналожении святости и греха (как в случае с юродством) в католицизме не может быть и речи!
Некоторая общность существовала между Византией и Западом в той специфической сфере аскезы, которая состояла в исследовании праведником тех пределов, каких в состоянии достичь его бесстрастие. В Византии подобные эксперименты проделывали многие (ср. с. 173). На Западе это явление также имело место и называлось «синейсактизм». Его практиковали шотландский подвижник Кентигерн (V в.), шерборнский епископ Альд-хельм (t 709 г.), и другие, в основном ирландские, аскеты [DCCLXIII]. Гиральд Кембрийский пишет, что Альдхельм «целыми ночами лежал, имея с обоих боков по девушке, чтобы подвергнуться поношению от людей и получить в будущем более обильное воздаяние от Бога, которому известны его скромность и воздержанность» [DCCLXIV]. Впрочем, этот же автор осуждает подобные эксцессы. Так же и ещё более яростно корили современники Робера д'Арбрисселя за его опыты по проверке своего бесстрастия [DCCLXV]: его обвиняли в самонадеянности, но главное – во введении окружающих в соблазн. Вот тут-то и кроется главное отличие Запада от Востока: Павел Элладский (см. с. 93), считал, что эксперименты по преодолению похоти вредны потому, что Дьявол обязательно победит, а значит, душе самого экспериментатора будет нанесен громадный ущерб. Средневековые латинские моралисты также учили, что нужно не сражаться с искушениями, а избегать их [DCCLXVI], но их в «синейсактизме» беспокоит социальный ущерб. «Мудрый не возмутит общественных нравов», – наставительно замечает Марбод Реннский (XI-XII вв.).