Больно не будет - Анатолий Афанасьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Поправить все можно, — уверила Светлана Спиридоновна. — Из тюрем люди бегут.
Новохатов удивился:
— Из тюрем? Да, пожалуй. Но из тюрьмы убежать проще, чем из самого себя выскочить. В новый облик себя вогнать. Это почти невозможно. Мы опутаны прошлым, как сетями, мы загнаны в глубь собственного выработанного годами мироощущения, как в стальную клетку. Человек инертен. В этом его главное несчастье. Как начал, так и кончит. Попробуй поборись с инерцией, ноги переломает. В том и штука. Я и в тайге на снежной поляне буду таким же, как здесь в твоей комнате. Со всеми своими привычками, страстишками, слабостями. Изменятся атрибутика и внешние условия, а я останусь таким же. Сознавать это грустно. Мы с возрастом приобретаем морщины, седину, хронические болезни, но то, что есть «я», остается неизменным. Оно как пружина в часах, чуть тронешь неосторожно — сломается. Другого «я», другой пружины не запасено.
Светлане Спиридоновне стало скучно. Она встала и включила магнитофон. Музыка, с прицелом подобранная, судорожная, сулила наслаждения специфического свойства.
— Давай потанцуем?
— Не хочу танцевать. Ты послушай, Света. Ты хорошая, чуткая, я сразу этого не понял. Ты сама много пережила. Вот моя жена, я люблю ее. Больше никого не полюблю. Это тоже подлая инерция дает себя знать. Жаль, ты с ней незнакома, вы бы подружились. У нее такой дар, что грязь и подлость никогда ее не коснутся. Таких женщин я больше не встречу. Она способна на прозрения. Когда она меня как следует разглядела, то ушла. И я ее понимаю. Не осуждаю. Она не вернется.
— Детей у вас, что ли, нет?
— Нет. И слава богу. Были бы дети, ей труднее было бы уйти. Она бы мучилась со мной всю жизнь. Хорошо, что не было детей. Мне ли детей заводить? Ты что, Света? Меня бы кто заново родил. Слушай, я, кажется, здорово притомился?
— Не волнуйся, тебе никуда не надо спешить, — спокойно сказала Светлана Спиридоновна. — Оставайся здесь, милый! Завьем горе веревочкой.
— Нет, я не останусь, — Новохатов на мгновение сосредоточился на чем-то далеком. — Меня один человек ждет.
«Останешься, еще как останешься, — подумала Светлана Спиридоновна. — Все будет по-моему!» Сопротивление, которое попытался вдруг оказать этот рохля, добавило терпкости в ее желание.
— Как хочешь, милый. Посидим еще немного, а потом я вызову такси.
Голос ее был нежен, истомен, и лицо, круглое, светлое, обрамленное коричневыми локонами, привиделось ему сквозь муть опьянения похожим на луну.
— Как легко ошибиться, — сказал Новохатов, принимая из ее рук бокал. — Я вначале подумал о тебе плохо, был предубежден. А ты, оказывается, великолепная женщина. Ты умеешь утешать бескорыстно, и в твоем сердце есть страдание. Я тебе благодарен, Света!
— Тебе, наверное, успели насплетничать про меня?
— Я сам не люблю директоров магазинов. И не только мебельных.
— Считается, все они воруют, да?
— Воруют — ладно. В торговле хамства много. Я его не выношу. Хамство хуже воровства. Торгаши, не все конечно, вообразили себя элитарной надстройкой общества и ведут себя соответственно. Вот беда, Света, прости, что я тебе это говорю, но ты поймешь. Ты не обижаешься, Света?
Светлана Спиридоновна прикинула, что еще немного — и этот детина вряд ли сумеет оторваться от дивана. Она налила ему и себе. Но сама не пила, а Новохатов выпил. И уже не закусывал. Опьянение разъело давящую мозг пелену, и он ощущал себя бодрым, здоровым. Ему хотелось еще и еще говорить, излиться в речи, легкомысленной, необременительной, забыться в словах, как в пене морской, утонуть в них и раствориться, в обыкновенных человеческих словах, придуманных не для смысла, а для контакта; это хорошее лекарство, тающие в воздухе, как сигаретный дым, слова, оно раньше не раз его излечивало; но голова вдруг отяжелела, и слова бились в черепе, словно жужжащие мухи, не подчинялись языку, не выстраивались больше в радужную, успокоительную чехарду.
Он откинулся на подушку, прислушался. Колокола гудели в ушах, звали на волю, в пространство улиц, в освобожденность быстрого шага. Видение сине-белых незабудок неожиданно возникло, неизвестно откуда и почему, присосалось к векам пиявочными присосками. Он провел рукой по глазам, смахнул шуршащие лепестки. Отдых кончился, ему было плохо. Последняя рюмка пошла не впрок. И все же он радовался этому физическому, внезапному недомоганию, похожему на мираж.
«Ну вот и хорош», — удовлетворенно отметила Светлана Спиридоновна, видя, как он неловко клонится, как замутился его взор.
— Надо идти, — сказал Новохатов. — Пора.
— Куда же ты пойдешь, милый? — промурлыкала Светлана Спиридоновна. — Ты еле сидишь. Я тебя такого не отпущу.
— Ты чудная. Но мне надо идти, — повторил Новохатов, пытаясь поймать ее в прицел улыбки. Он ее не хотел обижать. Но и остаться не мог.
— Да куда, куда надо? — в ее голосе первый раз прорвалось раздражение.
— Домой пойду. Кира может вернуться каждую минуту. Что она подумает, если меня не застанет? Нет, тут и говорить нечего, надо идти. Она уже, наверное, приехала. Она же меня любит. И я ее люблю.
Он поднялся и нетвердо зашагал в коридор. Там опрокинул вешалку, никак не мог найти свое пальто. Светлана Спиридоновна густо дышала у него за спиной. Ей хотелось взять палку и шарахнуть его сзади по затылку. Она сделала генеральную попытку. Расстегнула халат и подступила к нему. Повернула его к себе лицом, просунула его руки себе под мышки, прижалась, застонала. Целовала его губы, глаза, шею — хладнокровно, пылко. Он был неподвижен, как каменная чушка. Она втиралась в него грудью, животом, в неистовстве больно укусила за ухо.
— Не надо, — сказал он. — В другой раз.
— Ты меня не хочешь?! Я стара для тебя?
— Ты прекрасна... Мне пора.
Она чуть не вцепилась в его бледное лицо ногтями. Сдержалась чудом. «Ничего, — подумала. — За это ты дорого поплатишься, голубок!»
Новохатов кое-как напялил пальто, поймал и поцеловал ее руку, ушел.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Телефонный звонок среди ночи. Кременцов тяжко не спит. Он поднял трубку, придерживая рукой колотнувшееся в ребра сердце. Звонила по междугородке Леночка, любимая дочурка, директор школы, звонила оттуда, где было уже утро.
— Папа, что там у тебя происходит? Ты слышишь?! Что случилось? Мне звонил Вика, наговорил ужасных вещей. Ты слышишь?!
— Да, да, хорошо тебя слышу, Елочка. У тебя-то как? Все в порядке, надеюсь?
— Папа, где Вика? Он дома?
— Он вечером улетел в Москву.
— Он жуткие вещи мне сказал! Папа! Он сказал, у тебя поселилась какая-то девица и хочет тебя на себе женить. Какая-то молодая стерва. Это правда, папа?! Не молчи, пожалуйста!
Кременцов поскреб поясницу. Спать ему вдруг захотелось. То не спал, а то голову затуманило, сейчас бы и на подушку, пока клонит. Бедная дочурка! Бедный, неразумный сын!
— Он все перепутал, Елочка. Ты же его знаешь. Он у нас выдумщик, фантазер.
— И никакой девицы нету? — Она, по-видимому, звонила из дома и была одна. При муже и детях вряд ли она стала бы так разговаривать. Ее муж, военный инженер, относился к тестю с поэтическим обожанием, как к генералу. Елочка сумела ему внушить, что отец — человек идеальный и безупречный во всех отношениях. Хороший, простой, и честный, и неглупый, может, слишком доверчивый попался Елочке муж.
— Девица есть, но она не собирается меня женить. Она лежит в больнице.
Дочь затараторила что-то неразборчивое, забиваемое помехами на линии, потом внятно сказала:
— Папа, или ты расскажешь мне все как есть, или я сегодня же к тебе вылетаю.
— Я спать хочу, доча! Может, попозже позвонишь? Ведь у нас три часа ночи.
— Говори сейчас! — Требовательно, властно — что ж, так и до́лжно говорить любящей, заботливой дочери с выживающим из ума отцом. «Кира моложе ее лет на шесть», — подумал Кременцов.
— Ко мне приехала знакомая из Москвы на несколько дней, погостить. И тут, понимаешь, заболела, попала в больницу. Я и сам растерялся. Ты, если хочешь, приезжай, буду очень рад. С мужем приезжай, с внучатами. Сколько я их не видел?
— Костика ты вообще не видел... Папа, ты не хочешь сказать мне правду. Почему? Что это за неожиданная знакомая?
Кременцова утомил разговор. Впервые он не рад был слышать голос дочери. И вздрогнул, как от озноба. Он и теперь был одинок, но еще не окончательно, еще за соломинку цеплялся. Не Кира была этой соломинкой, не дети, а то, что жило в нем из прошлого, голоса, которые доносились к нему из смуты воспоминаний. Когда они стихнут, а звук их все глуше, он станет как дерево в пустыне, засыхающее, погруженное корнями в песок, отрезанное от родного леса стужей и ветрами, непреодолимым пространством. От него с хрустом отламывается сук за суком, и некому будет подать ему кружку с водой. Но эта мука недолго, надо полагать, продлится.
— Папа, почему ты молчишь? Ты меня слышишь?! Ты здоров?
— Лена, мне не нравится твой тон.