7. Восстание ангелов. Маленький Пьер. Жизнь в цвету. Новеллы. Рабле - Анатоль Франс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хватит с нас Бурбонов! Хватит с нас королей! Да здравствует Республика!
В коридорах раздаются выстрелы. И сквозь гущу криков и ружейной пальбы испуганное ухо различает отдаленный, глухой, еще слабый, но еще более грозный шум — шум валов огромного человеческого океана, бьющихся о стены дворца. Вскоре вливается новый поток — на этот раз через трибуну для посетителей — и наводняет зал. Вооруженные пиками, длинными ножами и пистолетами, люди кричат, угрожая смертью. На трибуне Ламартин[203], подозреваемый (и совершенно напрасно) в том, будто он только что произнес речь в защиту регентства. На него направляются ружейные дула и окровавленные острия сабель. Испуганные депутаты устремляются к выходам. Герцогиня Орлеанская с детьми, подхваченная лавиной беглецов, оттесненная к маленькой двери, что слева от стола председателя, выброшена в узкий коридор. Здесь, стиснутая между убегающими депутатами и толпой, ринувшейся им навстречу, прижатая к стене, оторванная от детей, она в полуобмороке падает у подножия лестницы. Морен, находившийся в это время в коридоре, слышит детский крик и видит, что маленький граф Парижский сбит с ног, что сейчас его растопчет толпа. Он берет его на руки, проносит по залам и вестибюлям и через низкое окно, выходившее в сад, передает одному из адъютантов, искавшему своих принцев. Между тем герцогиня, укрывшаяся в одной из приемных председателя палаты, громкими криками призывает своих сыновей. Ей приводят графа Парижского и сообщают, что герцог Шартрский в безопасности: переодетый девочкой, он спрятан на чердаке дворца.
Таков был рассказ г-на Морена. Он часто повторял его и всегда заканчивал следующим рассуждением:
— Герцогиня Орлеанская проявила при этих обстоятельствах невиданное мужество и такую силу духа, на какую способны немногие мужчины. Будь она на восемнадцать дюймов выше ростом, сын ее стал бы королем. Но она была слишком мала. Ее совсем не видно было в этой толпе.
Лучшим доказательством уважения, с каким мои родители относились к чете Морен, служил тот факт, что они позволяли мне бывать в их обществе сколько вздумается, хотя вообще были очень строги в выборе моих знакомств. Их разборчивость в этом отношении очень меня тяготила. Так, например, этажом выше нас жила некая г-жа Мозер, на чей счет ходило немало сплетен. В розовом капоте, в голубых раззолоченных туфельках без задников, надушенная, она по целым дням сидела одна, ничего не делая, в своей квартире, обставленной в турецком стиле. Как только представлялся удобный случай, она затаскивала меня к себе, чтобы немного развлечься. Лениво растянувшись на диване, она любила брать меня на руки, играя. Я готов был бы поклясться, что, поставив меня к себе на ногу, она подбрасывала меня в воздух, как собачонку, если бы не понимал, что был в то время недостаточно миниатюрен и что мысль об этом, вероятно, подсказана мне «Пирожком» Фрагонара[204], который я впервые увидел тогда, когда красивые ножки г-жи Мозер уже давно обрели вечный покой. Бывает, что воспоминания разных лет наслаиваются в памяти друг на друга и, смешиваясь, создают одну общую картину. Я особенно стараюсь избежать этого в данной книге, ибо единственным ее достоинством, очевидно, будет точность. Г-жа Мозер угощала меня круглыми конфетками, рассказывала истории про разбойников и пела романсы. К несчастью, родители запретили мне отвечать на авансы этой дамы и грозили самой суровой карой в случае, если я когда-либо переступлю порог квартиры в турецком стиле, полной ярких красок и приятных запахов. Точно так же мне строго запрещалось подниматься на чердак, в мастерскую г-на Менажа. Запрет этот Мелани объясняла тем, что г-н Менаж развешивал в своей мастерской иссиня-бледные части тела и скелеты. Но, разумеется, это было не единственное злодеяние, в котором моя няня обвиняла своего соседа-живописца. Однажды она пожаловалась г-ну Данкену, что этот бессовестный Менаж всю ночь не давал ей спать, занимаясь какой-то дикой музыкой в обществе своих приятелей. И мой крестный по секрету сообщил этому простодушному созданью, над которым ему не стыдно было подшучивать, будто господа художники не только пели и плясали всю ночь, но еще и пили огненный пунш из человеческих черепов. Мелани была слишком правдива сама, чтобы усомниться хоть в одном слове моего крестного. К тому же живописец очернил себя в глазах почтенной служанки еще более ужасным поступком. Как-то вечером, поднимаясь со свечой в руке к себе наверх, Мелани увидела на дверях своей каморки нарисованного мелом Амура; лук и колчан висели у него между крылышек, и он с умоляющим видом стучал кулаком в запертую дверь. Сильно подозревая, что автором этого оскорбительного рисунка был г-н Менаж, она обозвала его шалопаем, повесой и еще раз запретила мне дружить с таким невежей.
Словом, мало кто считался достойным водиться с моей особой.
Мне не разрешалось играть во дворе с сыном кухарки г-на Беллаге — юным Альфонсом[205]. Наделенный богатым воображением и смелым нравом, он, однако, отличался дурными манерами, был груб на язык, пускал в ход кулаки, как мужлан, и любил бродяжничать. Альфонс повел меня однажды к своему знакомому булочнику на улице Дофина, торговавшему просвирными обрезками, и велел отпустить их нам на одно су, которое я и заплатил, ибо из нас двоих богачом был я. Мы разделили их на две части и унесли в своих передниках, но по дороге Альфонс съел все. Эта проделка навлекла на меня строгий выговор, и мне пришлось порвать знакомство с Альфонсом. Точно так же мне было запрещено какое бы то ни было общение с Оноре Дюмоном. Сын государственного советника, Оноре принадлежал к хорошей семье и был необыкновенно красив, но он жестоко обращался с животными и отличался извращенными наклонностями. Даже с семейством Комон, которое вечно торчало на кухне и в котором все — отец, мать, сын, дочь, собака и кошка — заплыли жиром и с бессмысленной радостью взирали на мир, даже и с ним мне не позволяли водиться после того, как я тайком от задремавших Комонов вымыл под краном их чернильницы и пришел домой весь мокрый от воды и чернил. Зато мне была предоставлена полная свобода домогаться общества супругов Морен.
Я не слишком широко пользовался этой льготой в отношении г-жи Морен: с седыми волосами, взбитыми, как у королевы Марии-Амалии, с длинным скорбным, желтым, как лимон, лицом, она распространяла вокруг себя уныние и тоску. Если бы еще г-жа Морен производила на окружающих впечатление глубокой, мрачной грусти, жуткого, красивого отчаяния, я, может быть, испытал бы возле нее то своеобразное удовольствие, какое мне доставляло в то время все чрезмерное, все выходящее за рамки обыденного и привычного. Но грусть г-жи Морен была ровной, сдержанной, монотонной, посредственной. Она пронизывала меня, как мелкий дождь, она замораживала меня. Г-жа Морен никогда не покидала своей привратницкой у ворот, тесной, низкой, сырой и не заключавшей в себе ничего примечательного, кроме кровати, на которой было столько тюфяков, матрацев, покрывал, стеганых одеял, валиков, подушек и перин, что я не понимал, как можно на нее лечь и тут же не задохнуться. Я полагал, что г-н и г-жа Морен, спавшие на ней каждую ночь, обязаны были своим чудесным спасением самшитовой ветке, прибитой под распятием с фарфоровой кропильницей и осенявшей это смертоносное ложе. Венок из флердоранжа под стеклянным колпаком украшал ореховый комод. На черном мраморном камине, тоже под стеклом, стояли часы не то турецкого, не то готического стиля, и эти часы служили основанием позолоченной группе, изображавшей, как мне сообщила г-жа Морен, «Матильду, обращающую в свою веру Малек-Аделя среди урагана пустыни»[206]. Я ни о чем больше не спросил и не потому, чтобы я был такой уж нелюбопытный и нелюбознательный мальчик. Просто эта невыясненная история пленяла меня своей таинственностью. Она не совсем прояснилась для меня и в дальнейшем, и имена Малек-Аделя и Матильды все еще связаны в моей памяти с запахом вареного порея, подгоревшего лука и угольного дыма, царившим в привратницкой г-жи Морен. Сия почтенная особа меланхолически занималась стряпней на низенькой печурке, труба от которой выходила в камин и беспрестанно дымила. Наиболее интересное развлечение, какое я мог найти в ее обществе, состояло в том, что я смотрел, как она снимает накипь с бульона или чистит морковь, стараясь срезать как можно меньше и изобличая этим мелочную душу скряги. Общество Морена, напротив, было мне очень приятно.
Когда, вооружившись щетками, метелками из перьев и вениками, он готовился навести в помещении столь любимую им чистоту, радостный смех растягивал ему рот до ушей, круглые глаза блестели, широкое лицо сияло. Нечто от хозяйственного пыла Геркулеса в Элиде[207] вдруг проявлялось в нем. И если счастливый случай сталкивал меня с ним как раз в такую минуту его трудового дня, я цеплялся за его жесткую волосатую руку, пахнувшую марсельским мылом, мы вместе поднимались по лестнице и входили в одну из квартир, доверенную его попечениям в отсутствие хозяев и слуг. Две из них я помню до сих пор.