Грех (сборник) - Захар Прилепин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сначала нерешительно и увлекаясь всё более и более, я стал выводить негромкие, тоскливые волчьи взвывы.
Братик тем временем сполз по крыше, и той палкой, при помощи которой я его вытаскивал, постучал в окно.
– Кто? – громко позвала бабушка в доме.
Братик споро вернулся на козырёк крыши, на пузе ловко спустился на другую сторону и постучал в противоположное окно.
– Да что ж это такое, кто ж там воет! – услышал я, как ругается бабушка, и, перестав выть, засмеялся, дурея от нашего бесстыдства.
Отплёвываясь, братик добрался до меня и полез палкой в трубу, желая понять, что будет, если ей поболтать там, как ложкой в стакане.
Остановил нас Верочкин голос.
– Бабанечка, ты кого ругаешь? – сказала она где-то совсем близко.
Мы прилипли к крыше – на удачу оказавшись с той стороны, куда не падал свет соседского фонаря.
– Верка! Ты где была?! Где ты была, я спрашиваю?! – зашлась бабуля в ругани.
Под шум мы поспрыгивали с крыши, пролезли сквозь известную нам дыру в заборе и снова зашли к дому со стороны калитки, как добрые гости.
У калитки стоял парень в солдатской форме, ростом даже повыше Лёхи. Увидев нас, солдат не двинулся с места.
Мы остановились, словно пред нами находилась большая собака, хоть и спокойная, но ведь без цепи.
Подумав, солдат отвернулся от нас в сторону Верочкиного дома.
Постояв недолго, мы с братиком развернулись и ушли.
– Бабка совсем из ума выжила, – весело жаловался вернувшийся Лёха, отряхивая с колен пыль. – Третий день твердит: у нас чёрт завёлся на чердаке. Воет каждый вечер. Так и пришлось лезть туда…
– Ну и как чёрт? – спросил братик равнодушно.
С утра у Валька никак не получался оглушительный щщщёлк кнутом. Он настолько разозлился, что отрубил своему кнуту кусок хвоста.
– Чёрта нет, – ответил Лёха просто.
– А Бог есть? – поинтересовался я.
Я, в отличие от Валька, даже щёлкать не начинал в то утро.
– Это ты у нас книжки читаешь, – оголил Лёха зубы. – В книжках должно быть написано.
– Верочка-то где? – поинтересовался я.
– А на пляже, – ответил Лёха. – Пойдём тоже. Взмок на этом чердаке.
Подивившись мельком тому, что Верочка пошла на пляж одна, мы отправились вослед за ней.
Лето шло к завершению, и никакой жары уже не было. И даже серебро на наших с братиком плечах как-то отускнело и грязно подтекало.
Лёха что-то лепил по поводу столичных передряг, но его никто не слушал.
Верочка сидела на берегу с раздетым по пояс солдатом. Больше вокруг никого не было.
Они спокойно и медленно целовались в губы. Солдат аккуратно её придерживал за бедро. На ней было засученное чуть выше круглых щиколоток синее трико и завязанная узлом на животе рубашка. Она однообразно гладила солдата по спине рукой с серебряным колечком.
Вся спина солдата была ровно покрыта разноцветными, плотными и частыми угрями. Руке было всё равно.
Заслышав нас, они перестали целоваться.
На лицо солдат оказался симпатягой: полуседой-полурыжий чуб, смуглая, чуть обветренная кожа на щеках, крепкие скулы, отличной формы подбородок, твёрдая, взрослая морщина на лбу, большие глаза, смотревшие несуетливо.
Он так и посмотрел на нас, совсем просто, без малейшего раздражения, и, похоже, не признав во мне и в братике ночных гуляк у Верочкиного дома.
И Верочка посмотрела на нас ровно его же несуетливым и неузнающим взглядом; когда только научилась.
Лёха протянул солдату руку первым.
Поспешно поздоровались и мы.
Полубоком рассевшись к Верочке и её парню, мы раскинули карты. Поначалу всё стопорилось, а потом игра пошла, и мы даже развеселились.
Верочка и солдат иногда шептали что-то друг другу, а потом снова начали целоваться. Делали это ласково и тихо, будто то ли на заре, то ли на закате ходили вдвоём в тёплой, золотистой воде, заходя то по колени, то чуть-чуть выше. То по колени, то чуть-чуть выше.…А колечко моё и сейчас на ней.
Дочка
Как поживают твои пачильки.
Как поживают твои пачильки, дочка.
Мы прожили вместе несколько сот лет, и я так и не научился спать рядом с тобой. Как же я могу спать.
Зато я придумал несколько нелепых истин.
Сначала, в трудные дни, я предлагал своей любимой делить каждую, её ли, мою ли, вину пополам. Она пожимала плечами. Поэтому я делил, а она так жила.
Потом придумал другое.
Сейчас наберу воздуха и скажу.
Чтобы мужчина остался мужчиной, и не превратился в постыдного мужика, он должен прощать женщине всё.
Чтобы женщина осталась женщиной и не превратилась в печальную бабу, она не вправе простить хоть что-нибудь, любую вину.
Всё, воздух кончился.
Он – всё, говорю, она – ничего. Как же выжить теперь, если сам придумал про это.
Рыба живёт с открытыми глазами, спит с открытыми глазами, только женщина закрывает глаза: я видел, что так бывает, когда ей хочется закрыться и прислушаться. А ты всегда смотрела на меня, и в минуты, когда меж нами происходило кипящее и непоправимое, и спустя без трёх месяцев год – когда приходила пора дать жизнь моему крику в тебе: всех наших детей мы рожали вместе.
Тогда, заглядывая в сведённые от страха глаза, я и понял, что нет сил никаких относиться к своей женщине как будто она женщина какая-то. И как нежно относиться к женщине, будто она дочь твоя; так и звать её: «Дочка, доченька».
Тогда жалости внутри нестерпимо много.
Тогда гораздо легче всё принимается и понимается.
Не отрицаю законов не мной придуманных, но подумайте сами – насколько было б просто прощать что бы то ни было, если дочка пред тобой. Чего её не простить – кровную свою – не жена же.
Отсюда другая нелепая истина.
Если мужчина хочет, чтоб его женщина не превратилась в печальную и постыдную бабу – он может любить её как дочку.
Но если женщина хочет, чтоб её мужчина не превратился в постыдного и бесстыдного мужика – она никогда не должна относиться к нему как к сыну.
Дочке, говорю, можно всё.
Моя дочка приходит и говорит, что устала, и ложится спать, лелеемая и ненаглядная во сне, который не решишься нарушить, разве что любованьем, когда присядешь у кровати не в силах насмотреться, а она проснётся – ей больно перенести, что так горячо в щеках и надбровьях от чужих глаз.
Моя дочка имеет право не слушаться, не уметь, не соглашаться, не понять, не ответить, не захотеть, не расхотеть, не досидеть до конца, не придти к началу. И ещё сорок тысяч «не». Я, конечно, нахмурю брови, но внутри буду ликовать так сильно, что нахмуренные брови вдруг отразятся в углах губ, которые поползут вверх от счастья и восхищения.Они катили в свою тихую, затерянную на картах деревню, меж корабельных сосен, по отсутствующей дороге.
Он бешено переключал скорости и жёг сцепление. Колёса взметали песок, днище гулко билось о дорогу, ежеминутно рискуя сесть на мель.
Она неустанно корила и отрицала его, имея, впрочем, на то все права – как всякая женщина и даже больше.
– И прекрати так терзать машину! – сказала она презрительно.
Здесь их подбросило, потом обрушило вниз, машина лязгнула, взвизгнула и встала.
Подышав с минуту – каждый в свою форточку – они, наконец, повернули друг к другу со сведёнными челюстями.
– Может, ты всё-таки поедешь дальше? – спросила она; слова были прямые и холодные как проволока.
Он включил зажигание; машина завелось, и обиженно урча, тронулась.
Деревня настала спустя час; но медленные виды её впервые не успокаивали вконец раздосадованные сердца.
Они сбросили вещи, чуть ли не на крыльцо, оставили её радостных стариков в недоумении, и уехали в лес договаривать.
Сначала сидели в машине, но там близость друг к другу и необходимость делить одно какое-никакое, а помещение, были вовсе невыносимы. Вырвались, вдарив дверями, на улицу, и он начал яростно курить, а она спрашивать, спрашивать, спрашивать. Зачем он такой, отчего он такой, к чему он такой, как же он такой.
В ту минуту, когда их подбросило и жахнуло о песок на лесной дороге, затерянный в песке металлический костыль вдарил наконечником в бензобак и оставил, в детский мизинец размером, пробоину. Бензин полился.
Теперь они стояли возле машины, переступая с места на место.
Он не выдержал и, бросив второй уже бычок под ноги, пошёл куда глаза глядят, в лес. Она догнала и вернула его: вернись, стой здесь, ответь мне, ответь мне, в конце концов.
– И перестань курить!
Хотя бы здесь он мог её не послушать, и не послушал – щёлкнув зажигалкой, затянулся новой сигаретой. Мрачно курил, иногда поднимая сигарету перед глазами и пристально глядя в тихо мерцающий табак.
Она говорила о своём любимом с болью и ужасом.
– …и ещё ты… Ты… И ещё от машины опять пахнет бензином! – кричала она.
Он покосился на белое своё, большелобое авто, и, шагнув ближе, зачем-то похлопал по багажнику, как по крупу животного. Жадно вдыхая сигаретный дым, никакого запаха не чувствовал, ни бензина, ни леса, ни табака.