Маленькая жизнь - Ханья Янагихара
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тебе что, нечего ответить? — спросил наконец Гарольд.
— Прости, Гарольд, — сказал он.
Гарольд промолчал.
— Ты так сердит на меня, — пробормотал он.
— Я не сержусь, Джуд, — сказал Гарольд. — Но я разочарован. Ты знаешь, какой ты талантливый? Ты знаешь, сколько всего ты мог бы сделать, если бы остался? Ты мог бы стать судьей, если бы захотел, ты мог бы заседать в Верховном суде. Но теперь всего этого не будет. Ты станешь еще одним юристом в большой фирме, и, вместо того чтобы делать добро, ты будешь бороться с теми, кто его делает. Такая потеря, Джуд, такая потеря.
Он по-прежнему молчал. Про себя он повторял слова Гарольда: «Такая потеря, Джуд, такая потеря». Гарольд вздохнул.
— Так в чем все-таки дело? В деньгах? Или в чем? Почему ты не сказал мне, что тебе нужны деньги, Джуд? Я бы мог дать тебе денег. Ведь это из-за денег? Скажи мне, что тебе нужно, Джуд, я буду счастлив тебе помочь.
— Гарольд, — сказал он. — Ты… очень добр. Но я не могу.
— Чушь, — сказал Гарольд. — Ты не хочешь. Я предлагаю тебе возможность сохранить твою работу, Джуд, а не браться за такую, от которой тебя самого будет воротить, и это не предположение, а факт. Без всяких условий, без вопросов. Я буду счастлив дать тебе денег.
Ох, Гарольд, подумал он.
— Гарольд, — сказал он с отчаянием, — у тебя точно нет таких денег, которые мне нужны.
Гарольд молчал, а когда снова заговорил, то совсем по-другому:
— Джуд, ты попал в какую-то передрягу? Ты можешь мне все рассказать. Что бы это ни было, я тебе помогу.
— Нет, — сказал он. Ему хотелось плакать. — Нет, Гарольд, все в порядке.
Он взялся правой рукой за перебинтованную лодыжку, где пульсировала постоянная, неутихающая боль.
— Что ж, это хорошо. Но, Джуд, зачем тебе может быть нужно столько денег, если не считать квартиру — мы с Джулией поможем тебе купить квартиру, слышишь?
Порой его одновременно и раздражал, и забавлял этот недостаток воображения: в мире Гарольда у всех были родители, которые гордились своими детьми, деньги могли быть нужны только на квартиру или на поездку, и можно было попросить все, чего пожелаешь; казалось, он не знал о вселенной, где это не данность, где не у всех одинаковое прошлое и будущее. Но, конечно, думать так — неблагодарность, и эти мысли посещали его редко, по большей части он восхищался неукротимым оптимизмом Гарольда, его неумением и нежеланием быть циничным, видеть во всем несчастье и безнадежность. Он любил в Гарольде эту невинность, особенно поразительную, если вспомнить, чему тот учил и что потерял. И как он мог сказать Гарольду, что ему приходится думать об инвалидных креслах, которые надо менять каждые несколько лет и которые полностью не покрываются страховкой? Как мог он сказать, что Энди, чьи услуги тоже не покрывает страховка, никогда не берет с него денег, но вдруг однажды начнет брать, и тогда он уж точно не откажется платить? Как сказать, что в последний раз, когда у него открылась рана, Энди заговорил о больнице, а возможно, в будущем, об ампутации? Как сказать ему, что тогда понадобится и госпитализация, и физиотерапия, и протез? Как рассказать об операции на спине, которую он мечтает сделать, чтобы лазер выровнял, свел на нет панцирь из шрамов? Как рассказать Гарольду о более глубоких страхах: как он боится одиночества, боится стать стариком с катетером и костлявой грудью? Как сказать Гарольду, что он мечтает не о семье и детях, а о том, что в один прекрасный день у него будет достаточно денег, чтобы нанять кого-то, кто будет за ним ухаживать, если понадобится; кто будет добр к нему, кто оставит ему немного личного пространства, немного человеческого достоинства? И да, он хочет еще кое-чего: жить в доме с работающим лифтом. Брать такси, когда вздумается. Найти место, где можно плавать вдали от любопытных глаз, — движение помогает спине, а прогулки ему уже не под силу.
Но ничего этого он не мог сказать Гарольду. Он не хотел, чтобы тот знал, как он плох, какой хлам ему достался. И он ничего не сказал, только «мне пора, поговорим позже».
С самого начала, еще до разговора с Гарольдом, он готовил себя к тому, что новую работу придется терпеть, и не более того, однако, к своему недоумению, потом изумлению, потом радости и, в конце концов, даже легкому отвращению, он понял, что работа ему очень нравится. У него был опыт работы с фармацевтическими компаниями в прокуратуре, и поэтому вначале основная его деятельность оказалась связана с этой индустрией: он работал с компанией, которая открывала филиал в Азии и хотела разработать противокоррупционную политику, так что ему пришлось постоянно летать в Токио со старшим партнером, который тоже занимался этим делом, — это была компактная, четкая, решаемая задача, уже поэтому необычная. Другие дела были более сложными и занимали больше времени, иногда страшно много времени: главным образом он работал над стратегией защиты по делам одного из клиентов, огромного фармацевтического конгломерата, против обвинений по Закону о неправомерных претензиях. Через три года работы в «Розен, Притчард и Кляйн», когда в компании по управлению инвестициями, где работал Родс, стали проводить расследование на предмет мошенничества с ценными бумагами, ему предложили стать партнером: у него был опыт выступлений в суде, какого не было у большинства сотрудников, но он всегда знал, что главное — привести клиента, а найти первого клиента всегда особенно трудно.
Он никогда бы не признался в этом Гарольду, но ему по-настоящему нравилось руководить расследованиями по сигналам инсайдеров, нравилось проверять на прочность границы Закона о борьбе с практикой коррупции за рубежом, нравилось растягивать закон, словно тонкую резинку, за пределы натяжения, пока он не сорвется, не вернется к тебе хлестким шлепком. Днем он говорил себе, что это интеллектуальное упражнение, что его работа — воплощение пластичности закона как такового. Но ночами он иногда думал, что сказал бы Гарольд, если б он честно рассказал ему о своей работе, и снова слышал его слова: такая потеря, такая потеря. «Что я делаю?» — думал он в такие минуты. Это работа сделала его таким или корысть всегда жила в нем и он просто обманывался на свой счет?
— Я всегда остаюсь в рамках закона, — спорил он с воображаемым Гарольдом.
— Да, закон тебе это позволяет, но значит ли это, что ты поступаешь как должно? — возражал ему воображаемый Гарольд.
И в самом деле, Гарольд не ошибся: он скучал по офису федерального прокурора. Он скучал по ощущению своей правоты, по обществу убежденных, страстных людей, людей миссии. Он скучал по Ситизену, который вернулся в Лондон, и по Маршаллу, с которым иногда встречался в каком-нибудь баре, и по Родсу, которого видел чаще всех, но который был теперь вечно измотан и озабочен, а ведь он помнил его таким веселым и искрящимся, помнил, как Родс бешено кружил по офису воображаемую партнершу под звуки электротанго, чтобы только заставить их с Ситизеном — засидевшихся допоздна, одуревших от работы — поднять голову от компьютеров и рассмеяться. Что поделать, все они стали старше. Ему нравилась фирма «Розен Притчард», ему нравились люди, но он никогда не сидел с ними вечерами, не спорил о судебных делах, не говорил о книгах: в этом офисе подобное не было принято. Сотрудников его возраста дома ждали недовольные партнеры (или они сами были чьими-то недовольными партнерами); люди постарше женились. В редких случаях, когда они не обсуждали текущую работу, разговор шел о помолвках, беременностях и недвижимости. Они не говорили о праве ради удовольствия, не горели им.
Фирма поощряла своих сотрудников вести работу pro bono, и он стал волонтером в некоммерческой организации, арт-фонде, предлагавшем бесплатную юридическую помощь людям творческих профессий. Каждый вечер в определенные часы (они назывались «студийными») люди искусства могли зайти и посоветоваться с юристом, и по средам он уходил с работы пораньше, в семь, и три часа сидел в офисе со скрипучими полами в Сохо, на Брум-стрит, консультируя издателей радикальных трактатов, желающих зарегистрировать некоммерческую организацию, художников, вступивших в тяжбу из-за интеллектуальной собственности, танцевальные группы, фотографов, писателей и режиссеров, заключивших контракты либо настолько неформальные (один был написан карандашом на бумажном полотенце), что они не имели никакой силы, либо настолько сложные, что творческий человек не мог их понять — он сам с трудом понимал их, — но все равно подписал.
Гарольд не одобрял и этой его волонтерской работы, явно считал ее баловством. «И что, хоть один из них делает что-то стоящее?» — спрашивал Гарольд. «Может, и нет», — отвечал он. Но не его делом было судить, насколько они хороши, — этим занимались другие, и других было полно. Он просто предлагал им практическую помощь, в которой многие из них нуждались: их мир зачастую был глух к прозе жизни. Он знал, что романтизирует их, и все равно ими восхищался, он восхищался каждым, кто может жить год за годом, ведомый лишь жаром надежды, невзирая на уходящие дни, погружаясь все в большую безвестность. И в том же романтическом ключе он воспринимал эту работу как дань своим друзьям, ведь все они жили такой необыкновенной жизнью: он считал, что они добились поразительных успехов, он страшно ими гордился. В отличие от него, они не шли по проторенному пути, а упрямо прокладывали собственную дорогу. Каждый день они создавали красоту.