Невидимый всадник - Ирина Гуро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я попадья.
Ну и что? Ничему не надо удивляться.
Попадья рассказала, что у себя, за Каменец-Подольском, она услыхала, что набирают рабочих в Сибирь. И двинулась в путь. Поп ей так надоел, что она и подальше бы куда заехала. А она когда-то была работяга. Поп с какого места ее сорвал!
Борясь с дремотой, я встала, пошла по коридору. Компания молодых людей резалась в очко. Все разные, но одеты одинаково — в новое с головы до ног, от черных финских шапок до бурок — головки фетровые, низ кожаный. Игра шла вялая, без азарта.
— Садись с нами, подруга, — пригласил неожиданным басом маленький, чернявый, с такой большой шевелюрой, словно нахлобучил на голову чужую папаху.
— И ты в тайгу? — удивился тот, что держал банк, темнолицый, с заячьей губой; карты выскальзывали у него из пальцев, как у фокусника.
— Почему же нет? Вы вот едете, — сказала я.
— Мы лесорубы, — объяснил чернявый, — нас бригада. Показательная. Имени графа Льва Николаевича Толстого.
— Брось, Степан, травить, — беззлобно бросил банкомет. — Сдать?
Степан, не открывая карту, поколдовал над ней, поплевал, подул и объявил радостно:
— Себе!
Темнолицый сбросил щелчком верхнюю карту, прикрыл ладонью.
— Раскрывайся! — прошептал Степан и одним хватком открыл свои карты: — Двадцать одно! Как в аптеке.
Все полезли смотреть: верно!
Степан загреб банк. Начали по новой.
— Сдать? — спросил меня Степан.
— Давай! — согласилась я и поставила на кон денежку. У меня оказалось пятнадцать, я на риск прикупила две карты сразу. И сняла банк. По второму кругу я снова открыла двадцать.
— Ну-у! Везет! — снисходительно уронил темнолицый. Что-то привлекательное было в некрасивом его лице. — Я, однако, к тебе в долю не иду: в любви у тебя, значит, неважней дело.
— Неважней! — подтвердила я.
«А ведь в самом деле: где у меня любовь? Любви не было. Ну и не надо», — подумала я, как будто это было подходящее место и время для подобных размышлений.
Словно кто-то подстегнул игроков: начали азартно кидать карты, бросались уже бумажными деньгами. Банк то и дело «стучал»: карта шла ко мне и Степану.
— Хватит! — сказал темнолицый, зыркнув черным глазом. С неохотой, но все же его послушались. Было уже за полночь, хорошо, что так быстро прошло время и что-то узналось за игрой. А что узналось? Просто в этих парнях было что-то надежное, и снисходительность в голосе темнолицего бригадира не обижала. Заглянув в глаза мне, он вдруг сказал:
— Ты не тушуйся. Работа не пыльная.
«А я и не тушуюсь», — хотела ответить я, но почему-то не ответила. В нем было превосходство опыта, и почему-то казалось, не только профессионального, но жизненного. И звали его все уважительно: Михаил, а не Мишка, хотя был не старше других.
В вагоне наступила тишина. Вдруг громко, старательно-серьезный голос произнес:
Спокойной вам ночи, приятного сна,
Желаю вам видеть козла и осла,
Козла до полночи, осла до утра,
Спокойной вам ночи, приятного сна.
— Ты чего дерешься, чего! Может, я это со сна? — уже тише, словно реплику в сторону, добавил тот же Степанов голос.
— Господи, прости наши прегрешения! — пробормотала попадья, подымая с жидкой казенной подушки голову с рогами бигуди.
— Что за безобразие, граждане! Дайте спать людям! — возмущался кто-то. — Разошлись!
— Мы разошлись, как в море корабли, — завел было Степан, но кто-то, видно, заткнул ему рот: послышался подавленный крик, возня, и все стихло.
Все спали. Только человек в гетрах удивленно выставил мне навстречу свой орлиный нос.
Поезд подходил к станции. Я силилась рассмотреть ее название в тусклом свете перронных фонарей.
— Ягодная, — брюзгливо бросил человек и отвернулся к стенке.
А я так и не уснула. Колеса отстукивали, ставили раздумчивые многоточия под каждой судьбой. За окном светлело: рассвет был слабый, нерешительный, словно страшился того, что откроется: степь, снег…
В окне пошли леса. Проплывали, темные и густые, сплошняком. Казалось, узкоколейке не пробраться, зажатой с обеих сторон диковинно буйными лесами. И чудилось: оттого, что они так напирают, шатаются, вот-вот сойдут с рельсов вагоны и упадут в зеленое месиво, а оно заглотает маленький поезд и сомкнется над ним, как вода.
«Все-таки хорошо, что я поехала», — подумала я и от успокоительной этой мысли уснула.
IV
Выходить из жарко натопленного общежития было мучительно. Непривычная одежда: ватный пиджак натянут на стеганую телогрейку, ватные штаны, валенки — все тяжелое, казалось, и шагу не ступишь, пригнет к земле.
Но вышла в морозное утро, и сразу ощущение тяжести пропало. Напротив, все служило свою службу. Самую главную, важную: градусник на воротах показывал сорок ниже нуля; зима взяла круто. Солнце встало в морозном кругу. Тонкой, ярко-красной ниткой был прошит восток. В безветрии стояли вокруг ели, обступали дорогу, узкую, прямую. «Это лежневка: под снегом доски», — догадалась я.
Бригадиры хриплыми утренними голосами выкрикивали фамилии. И здесь тот самый, в гетрах. Только сейчас на нем валенки, орлиный нос по-прежнему торчат из-под треуха. И почему-то он здесь — начальство. Да, точно. Вот он негромко проговорил:
— Бригадиров прошу подойти!
И тотчас они отделились и подбежали к нему, словно командиры подразделений к командующему. А мне не все ли равно? Самое главное — мне тепло, одежда вроде непробиваемая для мороза. А может быть, это только вначале?
Поискала глазами Катю, она, вероятно, где-то тут, неподалеку. Вертеть шеей было трудно из-за воротника ватника, между ним и ушами шапки — ни щелочки, куда мог бы проникнуть мороз. Но он так и рыскал, искал какой-нибудь незащищенный кусочек и впивался в него, жаля беспощадным жалом. Впился в щеки — я стала растирать их жесткой, уже задубевшей на морозе рукавицей.
Снега лежали в синеве, тянулись далеко вперед. Нетронутые, загадочные, непонятные: что впереди? Нет ничего. Только белая бугристая земля. Кто пройдет по ней? Кто проедет? Какой проложит след? А может, так и останется: белая, чистая? Ничего не известно.
Сбитая кое-как толпа постепенно выстраивалась по- бригадно.
— По-быстрому, живей, живей! — торопили бригадиры. Но люди и сами поторапливались, мороз подгонял. Рядом со мной оказался невысокий, со скуластым обветренным лицом, — видать, что бывалый, по каким- то неуловимым признакам: ловко сидел на нем полушубок, плотно прижаты уши шапки. Во всем облике хозяйственность, аккуратность.
Он окинул меня критическим взглядом.
— Новенькая? — Не ожидая ответа, посоветовал: — Становись в первый ряд. Пойдут скоро. Будешь отставать — прилепишься к последним.
Я так и сделала. Только почему я, молодая, здоровая, должна отставать? В колонне были люди постарше меня. В чем дело? Тут был какой-то свой секрет.
И в самом деле: когда двинулись, я с удивлением ощутила тяжесть своего тела. И чем дальше, тем труднее становилось передвигать ноги. Да что же это? Лечь бы, закрыть глаза. Ноги не повиновались, я отставала уже от последних. И вдруг очутилась совсем одна на дороге. Показалось, что сугробы двигаются прямо на меня, и мороз стал пробирать до костей. Все равно идти было невмоготу, я шла все медленнее, все медленнее. «Замерзну», — подумалось мне, но ничто не отозвалось во мне протестом. «Пусть! Пусть!» Совсем близко синеватая боковина сугроба манила меня. «Пусть, пусть!» Где-то в глубине тяжело ворочалась мысль: «Надо идти, надо, ну же!» Но «пусть» пересиливало. И я с наслаждением упала навзничь на твердый, даже сквозь ватник, снег.
Теперь я лежу на круто скошенной боковине сугроба, лежу почти стоя — так крут скат. Но все тело распрямляется, блаженный покой проникает в каждую его клеточку, все стало безразличным, все отходит куда-то далеко, в ту сторону, куда ушли люди, — теперь и следов их нет на снежной дороге.
«Замерзну, умру. И пусть, пусть!» — звенело во мне, и жалость к себе была сладкой, как в детстве. И уже не снежный наст подо мной, а откос, поросший диким овсом, горушка та самая, из детства. Я перекатываюсь по ней: сцепленные руки вверху — и покатилась! Сначала медленно, потом быстрее, быстрее — страшно так! — уже не; можешь остановиться, хочешь, да не за что ухватиться — ни деревца, ни кустика, уже не ты перекатываешься, а кто-то ворочает тебя, легкую, невесомую, и в самом низу ты не вдруг остановишься, а пролетишь еще по низине и тогда уже замираешь от восторга и гордости. Лежишь, ничего не надо, только лежать так, чувствуя приятную усталость. Только почему-то покалывает лицо, словно осы налетели и жалят… Хочешь отогнать их, но рука, как чужая, не подымается. Хочешь подняться, а ноги чужие. Что это? Незнакомое скуластое лицо склоняется ко мне, что-то произносит незнакомый голос, но я не слышу, не понимаю. И досадую, что помешали: хорошо было перекатываться по зеленому крутому склону, а еще лучше — лежать внизу у подножия, в такой жгучей тишине, что слышен стук своего сердца. Лежать и жалеть себя.