Тайная канцелярия при Петре Великом - Семеновский Иавнович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Было ему 23 удара.
Дальнейшие истязания были бы делом совершенно излишним. Судьба колодника была уже решена; но судьи находились в недоуменьи по поводу одного обстоятельства, за разрешением которого обратились в Синод:
— Богохульника Ивана Орешникова допускать ли пред смертной казнью к исповеди и причастию?
— Ежели он кается, — отвечал Синод после целого месяца толков и рассуждений по этому поводу, — если кается, то исповедовать его искусным священником, по обыкновению. А буде на исповеди принесет чистое покаяние, то и причастить.
Искусный проповедник, наряженный от Синода, был Рижского корпуса обер-иеромонах Радышевский. Отец Маркел всячески увещевал заблудшую овцу, употребил все искусство для наставления его на путь истины и добродетели. Орешников внимал душеспасительному слову, каялся в богохульстве и в невежных словах против высокой чести его императорского величества, говоренных вне ума, но ничего нового не прибавил к прежним ответам.
— Приношу во всем, — говорил он на духу, — чистое покаяние, и ныне по чистой совести веру содержу, как христианин, и во святую церковь верую и его величество, несомненно, почитаю и исповеди с причастием, несомненно, желаю.
Все желания переданы были духовником и внесены в дело Тайной канцелярии. Они не остались втуне.
На другой же день командирован был новый священник. Попробовал он было еще попытать духовным допросом, но не узнав ничего нового, поспешил напутствовать раба грешного в жизнь лучшую, загробную.
Законы, приличные делу, были уже подведены; сделаны выписки: из Уложения гл. I ст. 1, на основании которой богохульники обрекаются сожжению; гл. II ст. 1: оскорбителей чести царского величества казнить смертию; из Воинского артикула, гл. I арт. 3: богохульнику прожигать язык раскаленным железом и потом отсекать голову; арт. 4: поносителей Пречистой Матери Божией и св. угодников наказывать телесно, либо, по вине смотря, отсекать им суставы, либо вовсе казнить смертью; гл. III арт. 20: у хулителей царского величества отсекать голову.
Измученный рядом всевозможных пыток, Орешников готовился совсем уже отдать Богу душу: из горла и нижнего прохода, так доносили караульные, била у него кровь почасту; однажды течь была так сильна и несчастный до того ослабел, что просил священника для новой исповеди. Внимательные члены тайного судилища спешили выполнить его просьбу: вновь командировали священника, с подтверждением отобрать, буде можно, какие-нибудь свежие показания. Но ничего важного, по крайней мере пригодного к делу, духовный пастырь не проведал и не мог выполнить желания судей. К прежнему показанию Орешников присоединил рассказ о бывшем с ним припадке во время содержания под караулом.
«На этих днях, — говорил арестант, — нашло на меня обычное безумство: драл я на себе рубаху, кусал руки, метался и бился, и говорил ли, нет ли какие-нибудь непотребные слова — того не помню, понеже у меня животная, тяжкая болезнь. А как та болезнь меня схватит, тогда бываю вне ума и что говорю, того не помню. Дела же за собой его императорского величества никакого не знаю».
Об этом припадке, действительно, в свое время доносили караульные, причем согласно свидетельствовали, что арестант метался, рвался, кусал руки и кричал: «Слово и дело!»
Месяца два спустя припадок повторился… Удивительно, чего мешкали с экзекуцией достопочтенные судьи?…
«Братцы, а братцы! — кричал колодник караульным солдатам. — За мной государево «слово и дело». Ведаю я его за астраханским вице-губернатором Иваном Кикиным. Он хочет убить его императорское величество! Я это подлинно знаю. Он злодей! Ведите меня. Я скажу, кому след, что для этого посылал Кикин в Хиву порох да свинец! Донесите, донесите о всем этом его величеству!»
Караульные струсили — и в доношении обо всем случившемся прямо говорили Тайной канцелярии: «Просим мы то наше доношение принять, опасаяся, чтоб нам от таких слов Орешникова не пострадать».
На этот раз судьи не оставили без внимания беспокойного Орешникова и сняли допрос, что за причина была его крику и нового оказывания за собой государева «слова»? «А я ничего не знаю, — отвечал арестант, — за Кикиным злого дела не ведаю; кричал ли, нет ли — того не помню».
Были ли эти припадки следствиями действительного сумасшествия: кричал ли несчастный из притвору, в слабой надежде смягчить тем наказание — неизвестно. Известно только то, что смягчения не было, да и не могло быть.
Инквизиторы столько пропустили мимо себя самых разнородных людей, отправляли их на такие наилютейшие истязания и казни, что не могли снисходить ни к кому. Сердца их были чужды жалости, не ведали сострадания: слово «отмена» либо только смягчение наказания были им незнакомы. Да им было некогда и разбирать дело подробно: при каких обстоятельствах сказано то-то, пьян ли был человек, не безумен ли он — все едино. Слово сказано, следовательно, преступление сделано — а преступнику может ли быть пощада?
Не для пощады, а для страшной и постоянной кары над провинившимися сделаны они членами могущественного тайного судилища!
5 июня 1722-го застало богохульника городка Гурьева в Москве на Красной площади, у позорных столбов, на помосте, среди собравшегося народа. В этот день решалась его судьба после четырнадцатимесячных пересылок из тюрьмы в тюрьму, передергиваний с виски на виску, с дыбы астраханской на петербургскую, с петербургской на Преображенскую…
«Иван Орешников! — возгласил секретарь, развертывая приговор. — В бытность свою в Астрахани за караулом, на полковом казенном дворе говорил ты некоторыя весьма злыя слова против Бога, Пресвятой Богородицы и его императорскаго величества. О сем преступлении как свидетели, так и сам ты в разспросах и с розысков показал именно. И за те слова надлежало было тебя сжечь, но оной казни его императорское величество тебе чинить не указал для того, что ты временно не в твердом уме бываешь и многажды показывал за собою его императорскаго величества «слово и дело», а как придешь в память, то тех слов ничего не показывал, объявляя, что все говорил вне памяти. А вместо жжения тебя живаго, государь всемилостивейше повелеть соизволил учинить тебе, Орешникову, смертную казнь — отсечь голову»
Палач приблизился к жертве… Разорвана рубашка, шея оголена, голова пригнута к плахе; сверкнул топор — и обезглавленный труп тихо скатился на помост…
Тело лежало на площади два дня; после чего Тайная канцелярия позаботилась отправить его для погребения в убогий дом за Петровскими воротами, к Воздвиженской церкви. При этой посылке Тайная канцелярия в особой отписи успокаивала местного иерея, чтоб он хоронил безбоязно по чину, для того, что казненный и исповедывался, и причащался святых тайн.
Бросимте горсть земли на гроб преступника, искупившего свою вину или заключившему душевный недуг страшным тюремным заточением и рядом пяти или шести пыток, на которых он должен был вынести около полутораста нещадных кнутовых ударов. Проводим его грешное тело в могилу вздохом сожаления и — переведемте, переведемте дух.
Аресты… допросы… тюрьмы… дыба… кнут… клещи… жжение живых… плаха… стоны… вопли… мольбы о пощаде… и всюду кровь, кровь и кровь!
20. Кикимора
Вечером, 8 декабря 1722 года, не без страха и смущения стал солдат Данилов на караул к соборной церкви, во имя животворящей Троицы, что на Петербургской стороне. Страх и смущение часового были понятны: в городе ходили толки о том, что недели три тому назад в церковной трапезе стучал и бегал невидимый дух… То не были сказки, так толковали в городе, несколько часовых солдат сами слышали этот стук: то кто-то бегал по трапезе, то что-то стремглав падало. Соборный псаломщик Максимов положительно уверял, что стук несколько раз повторялся; рассказчик ссылался на солдата Зиновьева, и солдат поддерживал псаломщика.
«Состоял я в карауле при соборной Троицкой церкви, — говорил Зиновьев, — с самых Петровок 1722 года по зимнего Николу 1723 года, и недели этак за три до Николина дня, ночью, подлинно довелось мне слышать превеликой стук в трапезе; побежал я в камору, разбудил псаломщика и солдат караульных, и в то время в трапезе застучало опять так, яко бы кто упал».
Все эти рассказы не могли не пугать простодушных, и можно себе представить, с какою боязнью прислушивался новый караульный собора к каждому звуку. Однако ночь на 9 декабря 1722 года проходила спокойно; перед часовым лежала пустая площадь; в австериях и вольных домах (тогдашних трактирах и кабаках) потухли огни, умолкли брань и песни бражников, и на соборной колокольне «ординарные часы» глухо прогудели полночь.
Еще последний удар часового колокола не успел замереть в морозном воздухе, как Данилов с ужасом заслышал странные звуки. По деревянной лестнице в колокольне кто-то бегал; ступени дрожали под тяжелыми шагами, привидение перебрасывало с места на место разные вещи… «Великий стук с жестоким страхом, подобием бегания» то умолкал, то снова начинался… Так продолжалось с час… Испуганный часовой не оставил своего поста, он дождался заутрени, но зато, лишь только явился Дмитрий Матвеев благовестить, солдат поспешил ему передать о слышанном.