"Я у себя одна", или Веретено Василисы - Екатерина Михайлова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одна женщина на группе рассказывала сон, приснившийся ей через месяц после рождения ребенка. Сон пугающий: как будто она заснула, пристроив детеныша под бочок, да и придавила его. Проснулась в ужасе: кто не знает таких пробуждений в холодном поту, рывком из кошмара на твердый берег реальности? Последним "кадром" сновидения было бездыханное тельце, которое она трясет, пытаясь оживить; первый "кадр" реальности — полусидя в кровати, она трясет и пытается оживить собственную ногу; дитя мирно спит в своей кроватке. Я бы обратила здесь внимание не столько на страх причинить вред ребенку, — хотя под этой маской действительно часто разгуливают не пропущенные в сознание агрессивные импульсы, и рассказ Чехова "Спать хочется" описывает не только поведение несовершеннолетней няньки-убийцы. Но в этом сновидении мне кажется более важным то, что ребенок ощущается частью собственного тела: ноге, видимо, в прерывистом сне молодой мамы было неудобно; "мне плохо" равняется "ему плохо", и наоборот. А если мне хорошо, ему хорошо, и наоборот, то что может быть отдельно, когда мы почти одно? Если это так для взрослой женщины — а так бывает, и очень многие мамы маленьких детей знают и хорошо описывают это "благорастворение" первого года, это сияющее слияние, — то какой же интенсивности переживание испытывает дитя! И если ранний опыт безопасности, тепла и доверия столь важен, — а это так, что подтверждается десятками экспериментов и клинических наблюдений, — то от важности "материнской фигуры" никуда не денешься. В сущности, ею может работать и отец или дедушка, хотя бы на "полставки". Правда, работа эта тяжелая, малооплачиваемая и пока у мужчин престижной не считается, так что опыт "работы мамой" бывает связан с какой-то необычной и драматичной ситуацией или речь идет о молодом отце, следующем западным нормам. Как бы там ни было, последующий "женский почерк", и в частности важнейшее для женщины умение терять и не саморазрушаться, пресловутая женская живучесть прямо связаны с первым нашим серьезным расставанием — утратой ощущения единства, слияния с матерью. Так надо.
Естественное, "правильное" отделение происходит не в одностороннем порядке: ребенок стремится к самостоятельному исследованию коврика, комнаты, мира. Мать может отлучиться на минутку, может быть, уже достаточно ее голоса; а вот уже можно рискнуть выбежать из дому, если надежный человек придет "посидеть" на часок-другой... И даже тогда ситуация драматична. И даже тогда вынужденные расставания с матерью могут быть болезненными — для обоих. Мне часто случалось работать в группах с довольно распространенной ситуацией: необходимость "отдать" ребенка в детский сад или бабушке, переживания вины и тревоги по этому поводу, ребенок рыдает и цепляется за мамины ноги, мама рыдает и сама же отдирает эти самые ручонки, чувствуя себя последней ехидной. А если у мамы был опыт вынужденного расставания со своей матерью, то она воспринимает ситуацию глазами — и сердцем — себя двух- или трехлетней: это ее бросают, отрывают от единственного источника ощущения безопасности. Это ее предают те самые "руки матери", это она покинута навсегда, потому что для маленького ребенка понятие "скоро" или "вечером" слишком абстрактно. Травма? Да, но сколько "бывших девочек" и их детей через это прошли в той или иной степени, и без совсем уж тяжких последствий. Значит, вынужденный отрыв от матери все-таки в каких-то случаях компенсируется, все-таки психологически переносим. Джудит Виорст объясняет разницу в последствиях так:
"Если эти моменты окружены более широким контекстом надежных, предсказуемых отношений любви и привязанности, мы это переживем: разумеется, с болью, но без непоправимого вреда. Работающие матери и их маленькие дети зачастую убеждают нас в том, что и в этих обстоятельствах возможно формирование устойчивой, основанной на любви и надежной взаимной привязанности.
Но когда сепарация нарушает первичную привязанность, крайне трудно создать основу для доверия, развить в себе убеждение в том, что в последующей жизни мы сможем — и заслуженно — найти людей, небезразличных к нашим потребностям. И если наши первые отношения ненадежны, оборваны или запутаны, мы можем невольно перенести этот опыт и свою реакцию на него в свою последующую жизнь и свои ожидания. Ожидания по отношению к собственным детям, друзьям, спутникам жизни и даже деловым партнерам.
Ожидая, что нас покинут, мы виснем на тех, кто нам дорог: "Не покидай меня. Без тебя я ничто. Без тебя я умру".
Ожидая, что нас предадут, мы хватаемся за малейшие знаки, превращая их в улики: "Вот видишь, я так и знала, что тебе нельзя доверять".
Ожидая отказа, предъявляем избыточные требования, заранее сердясь на то, что они не будут выполнены.
Ожидая разочарования, обеспечиваем себе возможность разочароваться — рано или поздно.
Исследования показывают, что утраты раннего детства делают нас особенно чувствительными к утратам взрослой жизни. И в среднем возрасте наша реакция на смерть в семье, развод, потерю работы может оказаться очень мощной — например, принять форму депрессии — реакции беспомощного, отчаявшегося, гневного ребенка.
Тревога — это больно. Депрессия — это тяжело. Возможно, не переживать утраты безопаснее. И хотя мы бессильны предотвратить смерти и даже разводы — как были бессильны сделать так, чтобы мама не уходила, — мы можем развить стратегии защиты от боли утраты.
Одна из таких защит — эмоциональная отстраненность, отчуждение. Мы не можем потерять того, кто нам дорог, если нам все равно. Ребенок, который страстно хочет, чтобы мать была с ним, и чья мать снова и снова не с ним, может извлечь из этого опыта урок: любить и нуждаться в ком-то слишком больно. И в своих будущих отношениях он может ожидать и давать поменьше, стремиться не вкладывать почти ничего, отстраниться, не вовлекаться, "окаменеть".
Другая защита от утраты может принять форму коммуникативной потребности заботиться о других. Вместо переживания боли мы помогаем тем, у кого болит. И "творя добро", мы идентифицируемся с теми, о ком заботимся. И они, и мы тем самым перерабатываем свое старое, старое чувство беспомощности и ужаса от того, что "никто не придет и не поможет".
Третья стратегия — преждевременная автономия. Мы претендуем на независимость слишком рано. Очень рано мы учимся не позволять нашему выживанию зависеть от любви и внимания других. Мы облачаем беспомощного ребенка в сверкающую броню самодостаточного взрослого.
Утраты раннего детства могут существенно повлиять на то, как мы переживаем необходимые утраты последующей жизни"[38].
Так и получается, что каждая вторая работа на женских группах — "про маму". То есть на самом деле про маму, потому что начальная постановка вопроса может быть совсем даже и про другое: не могу простить изменившего мужа, хочу научиться отказывать людям в просьбах о помощи, если это нарушает мои границы и превосходит возможности; страшно боюсь потерять свою работу — только в этой большой компании чувствую себя в относительной безопасности, только пока принадлежу этой отлаженной системе, хоть как-то защищена... В совершенно разных сферах жизни звучит "эхо взрыва" резкой или преждевременной сепарации (отделения от матери). Точно так же, как в совершенно разных сферах жизни отзывается нарушение эмоционального контакта с матерью — даже тогда, когда физическое присутствие ее сохранялось. Иногда спонтанная попытка исцелить эту рану ведет к тому, что женщина "удочеряется", выбрав себе в матери тетку, бабушку или старшую подругу; порой "вспомогательным лицом" становится и вовсе мужчина... Этими сюжетами полным-полна наша взрослая жизнь, и здесь есть одно неприятное обстоятельство: чем болезненнее и раньше случилась изначальная "поломка" в отношениях с матерью, тем хуже осознается связь с нею последующих привязанностей, конфликтов и неудовлетворенных потребностей.
Классическая психоаналитическая мысль о том, что муж или любовник воплощает фигуру отца, недоступного в качестве сексуального объекта, по-прежнему "живет и побеждает" и находит частичное подтверждение во многих женских историях. Но... Эта мысль — старая, многократно и разнообразно описанная, уже ставшая частью психологического фольклора, — как и зеркально отражающая ее тема поиска "мамочки" в жене. "Уровень освещенности" здесь таков, что для самостоятельных поисков и открытий осталось не так уж много места. Драматические и порой отчаянно сложные отношения женщины с матерью, конечно, не исчерпываются простой конструкцией "дочка — соперница мамы в борьбе за внимание и любовь папы". В истории любви — о, если бы только любви! — матери и дочери есть загадки, напряжение и боль, никак не связанные с "классическим треугольником" ревности и соперничества, особенно если "трудные времена" этих отношений пришлись на самое раннее детство девочки. Отец бесконечно важен, но в реальности сплошь и рядом оказывается фигурой далекой, туманной, почти символической. Мать (или любой человек, ее заменяющий) — конкретна, как и способ ее взаимодействия с ребенком: прикосновение, звук голоса, тепло ее большого тела, улыбка или гримаса гневного крика, внимание к настроению и чувствам ребенка или только к содержимому горшка и чистоте платьица. Об отце можно знать и говорить — в том числе и о своем "внутреннем отце", унаследованной "по мужской линии" части собственной личности. Мать, особенно ее ранний образ, нужно прочувствовать, чтобы понять, как огромна ее "доля" во внутреннем мире, чтобы на уровне этого самого внутреннего мира еще раз "переиграть" абсолютную близость и ее утрату.