Россия и Германия. Вместе или порознь? СССР Сталина и рейх Гитлера - Сергей Кремлев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нашей основной ставкой была ставка на интервенцию против Советского Союза, ибо лишь интервенция признавалась верным и быстрым способом совершения контрреволюционного переворота… Да, без интервенции рассчитывать на переворот не приходилось — так же, как без переворота интервенция была обречена еще до ее начала. Имущие классы Антанты, особенно Франции, страстно желали падения Советской власти, но народные массы Франции и Англии в поход на Москву не пошли бы. Оставалось одно: действовать руками Польши, Румынии, прибалтийских лимитрофов и силой белой эмиграции. И вот такой вариант был вполне реален, потому что каждый возможный участник интервенции был у Антанты в кармане. Кроме того, у каждого были и свои планы в СССР. Мировой экономический кризис 1929 года ударил по Польше очень больно, и война могла здесь «спустить пар» (не говоря уже о Киеве — сладкой мечте белополяков). Румыны постоянно опасались утраты оккупированной ими Бессарабии, и тоже поддержали бы интервенцию с охотой. Лимитрофы большого значения не имели, но были бы не лишними. О настроении же офицерской эмиграции можно и не говорить. То есть шанс был. Но обязательно при серьезном внутреннем заговоре. Так что ОГПУ никак не могло выдумать его уже потому, что тут чекистов явно опережали спецслужбы Запада. Рамзин признавался:
— От прямого технического вредительства центр быстро пошел к «плановому» вредительству, которое сводилось к таким способам планирования отдельных отраслей народного хозяйства, которые искусственно замедляли бы темп экономического развития страны, создавали диспропорцию между отдельными участками народного хозяйства… Читатель! Это говорилось в конце 1930 года, всего через год после начала первой пятилетки. Еще не время было подсчитывать ее успехи и просчеты, и у Сталина не было необходимости объяснять неудачи вредительством. Совсем не с руки было Сталину с Молотовым и расхолаживать народ якобы «выдуманными» в ОГПУ показаниями о том, что в пятилетний план, мол, уже при его создании были заложены «мины» планового вредительства. Ведь первой мыслью при этом было бы: «А надо ли выполнять такой план?». Остается один вывод: Рамзин говорил правду. Есть один документ, который комментаторы-фальсификаторы приводят как обвиняющий Сталина: мол, вот как он придумывал «показания», которые следовало получать у арестованных по делу несуществующей-де «Промпартии». Но это письмо Сталина председателю ОГПУ Менжинскому как раз внятно показывает, что «Промпартия» была реальностью, а показания ее руководителей не изобретали в сталинском кабинете. Описание деятельности Рамзина и его коллег (стенограмма процесса плюс материалы, приобщенные к делу) составило приличную книгу и было издано в Москве в 1931 году. Материалы следствия были, естественно, вообще многотомными. И за этой массой показаний и деталей могло легко ускользнуть основное — политический момент. Тянуть с процессом не позволяла обстановка, а следствие разрасталось. Чекистам были важнее конкретные детали внутреннего заговора, но Сталина как политика, как ответственного вождя страны, интересовали, естественно, не столько явки, сколько общий замысел. С мыслью о необходимости такого подхода к следствию Сталин и писал: «Тов. Менжинский! Письмо от 2/Х и материалы получил. Показания Рамзина очень интересны. По-моему, самое интересное в его показаниях — это вопрос об интервенции вообще и, особенно, вопрос о сроке интервенции. Выходит, что предполагали интервенцию 1930 г., но отложили на 1931 или даже на 1932 г. Это очень вероятно и важно. Это тем более важно, что исходит от первоисточника, от группы Рябушинского; Гукасова, Денисова, Нобеля, представляющих самую сильную социально-экономическую группу из всех существующих в СССР и в эмиграции группировок, самую сильную как в смысле капитала, так и в смысле связей с французским и английским правительством. Может показаться, что «Промпартия» представляет главную силу. Но это не верно. Главная сила — Торгпром. «Промпартия» — мальчики на побегушках у Торгпрома. Тем более интересны сведения о сроке интервенции, исходящие от Торгпрома. А вопрос об интервенции вообще, о сроке интервенции, в особенности, представляет, как известно, для нас первостепенный интерес. Отсюда мои предложения: а) сделать одним из важных узловых пунктов новых (будущих) показаний верхушки «Промпартии», и, особенно Рамзина, вопрос об интервенции и сроке интервенции…; б) привлечь к делу Ларичева и других членов ЦК «Промпартии» и допросить их строжайше о том же. Если показания Рамзина получат подтверждение и конкретизацию в показаниях других обвиняемых, то это будет серьезным успехом ОГПУ, так как полученный таким образом материал мы сделаем достоянием рабочих всех стран, проведем широчайшую кампанию против интервенционистов и добьемся того, что парализуем, подорвем попытки к интервенции на ближайшие 1–2 года, что для нас немаловажно. Понятно? Привет! И. Сталин». ВСЕ В ЭТОМ письме говорит о честной убежденности Сталина в виновности обвиняемых, причем в виновности, подтверждаемой ими самими. Видно и то, что показания не «выбиты», а именно получены следствием. Рамзин рассказывал о том, что действительно было. Заговоры старых специалистов были, потому что существовали внешние силы, прямо заинтересованные в них. Рябушинские, Пальчинские и Рамзины еще со времен «бывшей» жизни сидели за одними столами и дышали одной атмосферой. Некогда все они были единомышленниками. Прошло десять лет, и одни порвали былые связи, а другие их сохранили. Известный книжный график Евгений Кибрик еще молодым парнем в 1936 году проиллюстрировал знаменитого «Кола Брюньона» Ромена Роллана. На Всемирной выставке в Париже в 1937 году эти иллюстрации получили серебряную медаль. Однако в его воспоминаниях есть одна «иллюстрация», сути которой не уловил даже сам автор. Весной 1931 года он приехал с творческой агитационной бригадой ЦК ВЛКСМ на строительство Бобриковского химического комбината на Валдайской возвышенности. Голая серая равнина, ветер, угрюмый пейзаж с недостроенными газгольдерами. Москвичей встретил комсомольский секретарь строительства, маленький веселый черный парень с оторванными кистями рук. Раздвоенные кости предплечья — и для еды, и для письма, и для «рукопожатия». А для борьбы за советскую химию — сердце. Вот этот секретарь и рассказал: проект составлен так, что заводы еще строятся, а электростанция для них уже сдана. Стройплощадку под Соцгородок химиков вырубили подчистую, и до ближайшего деревца — три километра. Это были не просчеты, а метод работы коллег Рамзина. Они закладывали в проекты цехов дорогие мраморные полы, а в ответ на недоумение отвечали, что, мол, новый труженик должен работать во дворцах. Где-то хватало ума заменить мрамор на цемент, а кое-где и проходило. Это был действительно «профессорский» класс работы. Против жизни, против России пошло, правда, меньшинство специалистов — примерно один из дюжины. Но под подозрением оказывались и остальные одиннадцать. Кто-то из них оказался и под арестом. Причину этого хорошо понимал Неру. Заключенному, ему казалось бы, следовало быть на стороне «репрессируемых». А он писал юной Индире Ганди вот что: «Есть старая русская пословица: «У страха глаза велики». Она удивительно верна независимо от того, идет ли речь о младенцах, или же о странах и обществах. Нервы у большевиков всегда напряжены, и глаза у них расширяются при малейшей провокации, ибо империалистические страны всячески стараются уничтожить коммунизм, затевая с этой целью всевозможные маневры и интриги. У большевиков достаточно часто имелись основания для беспокойства, и даже внутри страны им приходилось сталкиваться с многочисленными попытками саботажа». Да, глухая, а то и открытая злоба царских, буржуазных специалистов на Советскую власть родилась в один день с Советской Россией. И сразу же приняла формы прямой гнусности. Чего стоила одна забастовка, провозглашенная Пироговским обществом! Великий хирург в гробу, наверное, переворачивался, глядя как порочат его имя те, кому сама профессия предписывала сострадать. А врачи Москвы и Петрограда забастовали уже 22 ноября 1917 года — через пол-месяца после Октябрьской революции. И врачами саботаж не ограничивался. Поэтому не приходится удивляться, что осенью 1929 года прошла чистка Академии наук СССР. Примерно сотню (из примерно полутора тысяч) сотрудников уволили, некоторых арестовали. Среди уволенных далеко не все были учеными, и эту чистку никак нельзя было сравнить с увольнением более сотни университетских профессоров царским министром просвещения Кассо за семнадцать лет до этого — в 1911 году. Запомним и еще одну деталь. Даже в 1936 году далеко не все академики голосовали за исключение из Академии эмигрировавших химиков Ипатьева и Чичибабина. Эти двое, став выдающимися мастерами своего дела, так и не стали русскими патриотами. Такие как они и представляли остатки того «белоподкладочного» слоя, который всегда помнил о своем дворянстве больше, чем о долге перед народом Родины. Даже выдающийся русский математик Николай Лузин, которому наука в СССР обязана многим, еще в тридцатые годы две трети своих работ публиковал на… французском языке. Кончилось тем, что ему мягко намекнули: мол, ваши идеи, академик, не станут менее привлекательными, если будут становиться известными миру на языке родных осин. Да, каждый выбирал свое, и получал свое. В 1926 году в первом томе первого издания Большой Советской энциклопедии в статье «Академия наук СССР» говорилось: «Если сравнить характер работы А. при ее основании с той, которую делает А. со времен революции, то нас поразит, как велико их сходство. Причина этого понятна: в начале XVIII века Россия начала входить своей культурой и цивилизацией в состав европейских стран, теперь наш Союз вступил в совершенно новую жизнь уже в мировом масштабе, объединяя в себе Запад и Восток» Это написал непременный секретарь Академии наук еще с царских времен Сергей Федорович Ольденбург, крупнейший востоковед. Вот уж кого — если бы заговоры «выдумывали в ЧК», а не организовывали в подполье, — надо было «сватать» ОГПУ на роль главы заговорщиков! До революции — член Государственного Совета Российской империи и один из лидеров кадетов, то есть партии крупной буржуазии. После февраля 1917 года — член Временного правительства. Однако Сергей Федорович спокойно работал, в 1932 году страна отметила пятидесятилетие его научной деятельности. В 1939 году (через пять лет после смерти Ольденбурга) очередной, 43-й том БСЭ посвятил ему доброжелательную статью. Вспомним еще о двух судьбах, которые история соединила интересным образом на рабочем столе Ленина в конце 1918 года. 6 декабря в телеграмме Самарскому губисполкому и Самарской ЧК он предписывает «немедленно освободить Ризенкампфа, ограничиться в случае крайней необходимости домашним арестом». Профессор Ризенкампф был начальником экспедиции по ирригации Туркестанского края, задержанной в Самаре по подозрению в контрреволюционных намерениях. Следствие шло до конца февраля 1919 года, после чего арестованных освободили. Ризенкампф был потом техническим директором управления ирригационных работ ВСНХ, преподавал, работал главным инженером управления Волго-Дона, в 1941 — 1942 годах был членом технического совета Наркомата речного флота СССР и умер в пятьдесят семь лет в 1943 году. А за два дня до телеграммы в Самару Ленин отправляет телеграмму в Питер Зиновьеву, где предлагает амнистировать уже известного нам Пальчинского — мол, просят за него: ученый-де и писатель. Пальчинского выпустили. Чем он кончил, уже говорилось. Судьба же профессора Рамзина оказалась промежуточной. Осужденный на расстрел, он был помилован. Вначале занимался научной работой в заключении, потом его освободили. Рамзин был действительно крупным ученым, получил орден Ленина и Сталинскую премию, но «промпартийные» страницы своей жизни он написал все-таки сам… А СОВЕТСКИЙ СОЮЗ, перелистнув эти страницы, писал уже новые. Тут было еще много ошибок, помарок, перечеркиваний, корявостей и клякс. Но их, эти страницы, где летопись перемежали репортажи, минутное смешивалось с вечным, а наивное с новаторским, читал уже весь мир. Равнодушных или снисходительных к началу 1930-х не осталось. И друзья и враги все лучше понимали, что это, похоже, всерьез. И все чаще и те, и другие тревожились и задумывались, хотя и по разным причинам. Сорокачетырехлетний смуглый индиец, сидящий на жестком табурете в душной тюремной камере, был другом. Шесть лет назад, в 1927 году, вместе с отцом Мотилалом Неру, тоже крупным деятелем индийского освободительного движения, он впервые приехал в Советский Союз, и тогда написал: «Советская революция намного продвинула вперед человеческое общество и зажгла яркое пламя, которое невозможно потушить. Она заложила фундамент той новой цивилизации, к которой может двигаться мир». Теперь, летом 1933 года, он записывал в тетрадь, лежащую перед ним на столе: «Появление нацистского правительства в Германии означает, однако, что у России появился новый и крайне агрессивный враг. Сейчас, правда, этот враг не в состоянии причинить России много прямого зла, но в перспективе он представляет собой великую опасность. В области международных отношений Советская Россия вела себя в очень значительной степени как удовлетворенная держава, избегающая всяких ссор и старающаяся сохранить мир во что бы то ни стало. Это — национальная политика строительства социализма в одной стране и избегания всяких внешних осложнений. Ясно одно: пятилетний план совершенно изменил лицо России». Не юный, но полный желания борьбы, с рано поседевшими висками, узник отложил ручку и задумался. Потом перелистнул тетрадь и начал перечитывать написанное утром: «В прошлом случалось, что страны концентрировали все свои силы на решении какой-то важной задачи, но это бывало только в военное время. Советская Россия впервые в истории сконцентрировала всю энергию народа на мирном созидании, а не на разрушении. Но лишения были велики, и часто казалось, что весь грандиозный план рухнет. Многие видные большевики полагали, что напряжение и лишения должны быть смягчены. Не так думал Сталин. Непреклонно и молчаливо продолжал он проводить намеченную линию. Он казался железным воплощением неотвратимого рока, движущегося вперед к предначертанной цели». Неру сказал красиво, но если бы Сталин прочел эти строки, он улыбнулся бы. На втором году второй пятилетки, в июле 1934 года, английский фантаст Уэллс задал ему вопрос: