Три женщины - Владимир Лазарис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Мережковского бывал и Бунин. Заходил он и к Ариадне с Кнутом. Как-то там разыгралась такая сценка, описанная Кнутом.
«Сидели втроем. Мы с женой и наш гость — писатель, с которым Бунин собирался встретиться у нас. Открылась дверь, и Бунин вошел в комнату. Наш гость вскочил, бросился к Бунину и в страшном возбуждении забормотал что-то вроде: „Я просто не верю своим глазам, неужели мне наконец-то выпала честь видеть великого Бунина“ (…) Бунин посмотрел на него, подождал, пока тот закончит свои излияния, пожал ему руку, сел на диван, посмотрел перед собой и вдруг, к нашему страшному конфузу, медленно и громко произнес: „Сукин сын!“»[371]
Зато те, к кому Бунин благоволил, получали от него самые неожиданные знаки внимания. Так, Гингеру, который пугал французских буржуа то лохматой бородой, то пышными бакенбардами, Бунин подарил свою фотокарточку, где он снят полуголым, с дарственной надписью:
Нелепо созданы собаки:
Им по ошибке для красы
Даны природою усы,
Когда бы нужно было — баки.[372]
Однажды, когда Бунин с Кнутом выходили из какого-то бара, за ними увязался нищий, выпрашивая милостыню. Увидев, что господа на него даже не смотрят, он забежал вперед и запричитал: «Сами-то небось стаканами хлестали, а соотечественнику и на глоточек не подадите, свиньи вы эдакие!»
Бунин мгновенно остановился.
— Ах ты, голубчик! Тебе, значит, это на водку надо? Так сразу и сказал бы, а то врал, будто три дня крошки во рту не было. На, вот, держи, — Бунин вынул из кармана монетку, — выпей за здоровье раба Божьего Ивана Алексеевича, да поменьше ври!
Еще один случай произошел в кафе «Куполь» уже после получения Буниным Нобелевской премии. Увидев вошедшего Бунина, Кнут бросился его поздравлять и был ошарашен, услышав в ответ раздраженную брань.
— Иван Алексеевич, — смутился Кнут, — что с вами? Неудобно же!
— В самом деле неудобно, — ответил Бунин, — но я теперь — человек конченый.
И сев за столик, он снова разразился уже непечатной бранью.
— Вы, конечно, знаете, — начал он, чуть успокоившись, — что я, как почти все русские писатели, полагался на помощь евреев, да-с! А теперь я получил премию, вот она меня и доконала. Не стало мне отбоя от братьев-писателей. Вся эмиграция считает своим долгом заставить меня разделить ее страдания и просить у меня «ссуду». В Грассе, где мы околеваем от холода уже четвертую зиму, срочно надо делать центральное отопление, не так ли? Дело кончится тем, что от премии скоро ничего не останется, кроме диплома. Тут-то все и запрыгают от радости. Этот старый пропойца просадил все денежки в кабаках! Они с чистой совестью бросят меня на произвол судьбы. Так я и помру на соломенном матраце.
«Поговаривали о якобы негативном отношении Бунина к евреям, — вспоминал много позже Кнут. — Но, скорее всего, это были только слухи, если судить по случаю, имевшему место в 1937 году. К столетней годовщине со дня смерти Пушкина легендарный танцовщик и пушкинист Серж Лифарь[373] организовал в Париже великолепную пушкинскую выставку. Там были представлены уникальные с исторической точки зрения экспонаты — например, роковой пистолет, из которого был застрелен поэт. На бал по поводу открытия выставки Лифарь пригласил нескольких русских поэтов прочесть стихи, посвященные памяти Пушкина. Зная, что в зале среди прочих наверняка окажутся и бывшие герои „черной сотни“ и уцелевшие члены дома Романовых, для которых русская революция была не более чем проделкой жидовской шайки, я выступил с чтением поэмы о еврейских похоронах в Кишиневе, воспользовавшись тем предлогом, что в поэме есть несколько строчек о Пушкине. Когда я кончил читать, в зале воцарилось гробовое молчание (…) Не знаю, сколько времени длилась бы эта напряженная тишина, если бы на сцену не поднялся Бунин. Он обнял меня и расцеловал. Грохнули аплодисменты»[374].
8
Ариадна и Кнут вели полуголодное существование, что не мешало им принимать гостей. Кто-то жил по соседству и забегал на огонек, кому-то они звонили, кто-то заходил без звонка. Общество собиралось самое разношерстное. Бывал там бывший ешиботник[375] из Литвы Довидман, которого называли только по фамилии. Он походил на Дон-Кихота. Длинный, худющий, с бородой, с голубыми глазами, по-донкихотски наивными. Целыми днями он сидел в кафе и играл в шахматы. Бывала там и младшая сестра Кнута, хорошенькая веселая Ахува, в которую был влюблен молодой многообещающий философ и литератор Арнольд Мандель[376] с черными, порчеными зубами, похожий на обезьянку. Позднее он стал одним из выразителей проблем французского еврейства, посвятив свои книги, в сущности, одной теме — еврейскому самоопределению в нееврейском мире. Заходил и младший брат Евы, милый серьезный Моня (Иммануил) Циринский, успевший, несмотря на молодость, стать владельцем парохода, назвав его в честь своей любимой сестры «Ева». Заглядывали уроженец Двинска маленький Жак Шапиро[377] и уроженец Белостока Бен (Рабинович)[378] — оба художники, рисовавшие портреты Ариадны, Евы и Кнута. Бывали и актеры Григорий Хмара[379], Ляля Кедрова[380] и уроженка Одессы Шошана Авивит[381], ставшая одной из ведущих актрис «Комеди Франсэз»[382] после того, как чуть было не стала ведущей актрисой «Габимы»[383]. Попав в труппу «Габимы», она так поразила Вахтангова, что роль Леи в «Диббуке»[384] он отдал ей. Но терзания Авивит из-за тайной любви к Вахтангову и конфликт с труппой вынудили ее уйти из театра, а роль Леи сыграла Хана Ровина[385]. Французские поэты Эдмонд Пелег и Андре Сапир посвящали Шошане стихи, композиторы Андре Блох и Андре Уор сочиняли музыку для ее чтения с эстрады ТАНАХа[386] на иврите, а Бальмонт, посвятивший ей цикл стихотворений и драму «Юдифь», называл ее своей музой. «Обладая страстным темпераментом, — писал о ней один критик, — мелодичным голосом, отточенной дикцией и незабываемой красотой, она могла бы заставить прозреть слепого и пробудить мертвого». Дома у Ариадны Шошана Авивит читала стихи русских поэтов.
Однажды пришел и Юлиан Тувим[387], которого Ариадна пригласила с