Пленник железной горы - Генри Олди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что это? — испуганно спросила Туярыма.
Она видела, как брат увеличился в размерах — и медленно, медленней обычного вернулся к прежнему облику. Земля еще дрожала, толкалась в подошвы сапог. Где-то глубоко рвались корни гор.
— Пятнадцать лет, — Сарын спрятал дудку за пазуху.
— Что — пятнадцать лет?
— Пятнадцать лет прошли.
— Как?!
— Как один день. Время, зайчики-жаворонки — самая хитрая штука в мире.
ПЕСНЯ ПЕРВАЯ
И пока я воздух вдохну,И пока его выдохну, не спеша,Надо этого богатыряНа землю опустить —В Средний обитаемый мир,Где раздор идет и война.
«Нюргун Боотур Стремительный»1
Каково быть матерью, а?
— Понятия не имею, — сказала Умсур.
— Боишься? — спросил я.
Умсур передернула плечами. Кажется, ей стало зябко. Мне было душно, я под рубахой весь взмок, а ей, вот поди ж ты — зябко.
— Да, — призналась она. — Боюсь.
Перед этим я спросил у нее, что станет с Нюргуном, когда он выйдет из горы. Я привык, что моя старшая, моя мудрая сестра знает все на свете, и был разочарован ее ответом. Мы полностью совпали с ней во мнениях: я тоже не знал, что произойдет с Нюргуном вне вращающейся горы, за пределами Желтых Западных небес, и тоже боялся. Железный козырек, на котором мы стояли, сегодня был исключительно узким и тесным. Шаг, другой, подошва скользит, и ты летишь вниз — арт-татай! За истекшие пятнадцать лет я провел здесь уйму времени, беседуя с Нюргуном, и мне всегда с лихвой хватало места.
Сейчас — не хватало.
— Ты удаганка, — вздохнул я. — Ты должна знать.
Умсур позвенела подвесками. Трень-брень, дзынь-динь-дэнн. Я уже успел выяснить, что у моей старшей сестры это заменяет насмешку.
— Шаманы и удаганки, — левой рукой она взъерошила мне волосы. Я стоял без шапки, а теперь стал вроде как в шапке: лохматой, всклокоченной, — живут в двух мирах. Или так: живут в одном мире, а видят другой. Мы иногда не понимаем, в каком мире живем, а какой видим. Это наказание, малыш. Я наказана при рождении, и поэтому я ничего тебе не должна. Кроме того, ты задал неправильный вопрос. Что ты должен был спросить на самом деле?
— Что?
— Что станет с нами, когда Нюргун выйдет из горы?
— И что же станет с нами?
— Не знаю.
Нюргун дергался у столба. Рвался из пут. Сегодня он был возбужден сильнее обычного. За пятнадцать лет я научился различать степень его беспокойства. Вон, пот стекает с лица на грудь. Жилка у виска: еще миг, и лопнет. Жилы на мышцах: ну, это у него всегда. Нижняя губа закушена. Кожица треснула, кровь течет тоненькой струйкой, мешается с по̀том. Волшебная слизь, удерживающая Нюргуна, шла пузырями. Похожие на волдыри, какие бывают после ожога, пузыри лопались с неприятным треском. Из них вырывались наружу мышиные хвостики дыма. Все это — пот, кровь, жилы, бешеная дерганина, пузыри, дым — сходилось в один ритм: сложный, но вполне уловимый. Я привык к смене ритмов, словно к смене дня и ночи, или движению от весны к зиме. Сперва я придумывал им названия, но быстро запутался, и теперь лишь сравнивал: вот несется табун, а вот с горы идет лавина, а вот зайцы барабанят лапами по сгнившему внутри бревну — хороший день, удачный, Нюргун спокоен…
Стрекот механизма, начинявшего гору, никогда не менялся. Я о ритме, если что. Слово «механизм» я подхватил от Умсур — она знала уйму странных слов. Начинка стучала и скрежетала с убийственным единообразием. Это тоже помогало мне чуять настроение Нюргуна — удобно сравнивать меняющееся с неизменным.
— Я могу отказаться? — спросил я. — Оставить все, как есть?
— Нет. А хочешь?
— Нет. Просто так спросил.
По-моему, она хотела сказать: врешь! Посмотрела на меня, еще раз взъерошила мне волосы и ничего не сказала. Умсур чуяла, что я говорю правду. За пятнадцать лет я старался, старался, измучился, а врать не научился. Я и из дома ушел, чтобы не врать.
«Все в порядке, Юрюнчик?»
«Да, мама.»
«Что-то ты бледненький…»
«Ночью плохо спал. Комары…»
«Откуда у нас в доме комары? Чай, не юрта…»
«Ерунда, днем отосплюсь…»
Мама спрашивает, я отвечаю, а сам вижу: ничего не в порядке. Какой тут порядок, если мама родного сына пуще черного мора боится? Скрывает, держится из последних сил, а сама от страха аж трясется. После моей первой поездки к Нюргуну у мамы, кажется, разладилось зрение. Смотрит на меня, а видит Нюргуна. Ну, такого, каким его видел я: голый детина прилип к столбу. Рвется на волю, рычит. Мама спрашивает меня: «Все в порядке, Юрюнчик?» — а слышит рык да стрекот. Я съезжу к Нюргуну, вернусь домой, брошу взгляд на маму, она — на меня, и хоть волком вой! Нет, она не жаловалась. Она просто темная стала — ужас! Раньше светилась солнышком, а теперь с самого утра, в погожий день — сумерки, вечер, ночь. Короче, не выдержал я, уехал. Перебрался к дяде Сарыну. Не в тайге же берлогу рыть? Как тринадцать стукнуло, так сразу оседлал Мотылька и дал деру. С дядей Сарыном проще, с тетей Сабией — вообще. А близнецам и вовсе счастье — на моем горбу по луговине скакать. «Быстрей, Юрюн! Поднажми! Ну что ты копаешься!..» Зайчик на правом плече, Жаворонок — на левом. Ну, это пока Зайчик не заматерел, не забоотурился. Он когда разойдется, расширится — тяжеленный, страсть! Я-то его удержу, если без доспеха, и в доспехе удержу, если недолго, да плеча жалко! А вам не жалко было бы? Болит оно после, плечо-то, ноет. Хорошо, теперь он не на мне, на лошади скачет — я ему после Кузни доброго конька пригнал, не хуже Мотылька.
Ну ладно, хуже. Лучше Мотылька никого нет.
Говорю же, врать не умею.
— Вот, — сказала Умсур. — Уже скоро.
— Боишься?
— Боюсь.
— И я боюсь. Давай вместе бояться.
Пузырей на волшебной слизи стало больше. От треска стреляло в ушах. Нюргун висел в дымном облаке, словно в грозовой туче. Рваться он перестал: наверное, чуял близкую волю и хотел сберечь силы. Неподвижность брата выглядела страшней вечных попыток освободиться. Человек привычки, подумал я. Я, Юрюн Уолан — человек привычки. Когда я привыкаю к чему-то, это начинает казаться мне вечным. Рухни мир, а привычка останется. Пятнадцать лет я ходил сюда, на этот козырек. Рассказывал Нюргуну о нашей семье, о дяде Сарыне, о Жаворонке с Зайчиком, о колбасе, новых штанах, гнедом жеребенке, бруснике со сливками — о чем угодно. Нет, я помнил, что однажды Нюргун выйдет на свободу. Но привычка размывала «однажды», делала пустым звуком, превращала в «когда-то», а значит — в «никогда». Чего я больше боюсь? Освобождения брата — или разрушения привычки?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});