Анна Ахматова - Светлана Коваленко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Достаточно было Андрею Александровичу Жданову, человеку с известной долей если не вкуса, то чутья, вдуматься в эти пророческие слова старого профессора, и в свитке его судьбы было бы одной позорной страницей меньше, однако из пророчеств ученого вычленили и вписали в доклад «монашку» и «блудницу».
В тезисах выступления Бориса Эйхенбаума в Доме ученых и Доме кино провидчески обозначены пути дальнейшего развития творчества Ахматовой – избранническая судьба гения и его связь с национальной жизнью. Эйхенбаум будто уже предчувствовал ахматовский «Реквием», да, по—видимому, частично знал его, судя по тезисам его выступления:
«Глубина мифа, в которой Муза становится заново живым поэтическим образом.
Все это дает ощущение личной жизни как жизни национальной, исторической, как миссия избранничества, как «бремя», наложенное судьбой: «Твое несу я бремя, тяжелое, ты знаешь, сколько лет».
Вот откуда и сила памяти, и страшная борьба с нею (потому что «Надо снова научиться жить») (слова из неопубликованного «Реквиема», не положенного еще на бумагу, хранящегося в памяти нескольких доверенных лиц. – С. К.), и чувство истории, и силы для нового пути, трагическое (не личное) мужество, в жертву которому отдается личная жизнь: «Упрямая, жду, что случится»» (Там же. С. 48).
После августовских событий 1946 года профессора Эйхенбаума прогнали с работы, а его супруга Раиса Борисовна (урожденная Брауде) вскоре умерла, не оправившись от пережитых потрясений. Зощенко и Ахматову исключили из Союза писателей и лишили карточек на хлеб, то есть обрекли на голодную смерть. Карточки вскоре были возвращены, однако наложен запрет на печатание и какие бы то ни было платные выступления, что, собственно, предрекало голодный конец. Ахматовой выдали пропуск для входа в Фонтанный Дом, где был установлен круглосуточный пост. В графе, удостоверяющей статус владельца, значилось: «Жилец».
Вскоре по Ленинграду поползли слухи о самоубийстве Анны Ахматовой, называли даже доктора, который якобы делал вскрытие, рассказывали подробности. После чего ей посоветовали раз в день подходить к окну и стоять там около часа, чтобы желающие могли удостовериться в том, что она жива. Наиболее влиятельные из законопослушных писателей направлялись в республики Советского Союза для разъяснения ситуации и выявления на местах своих «зоще—нок» и «ахматовых». Обсуждали постановление не только в кругах творческой интеллигенции, но в школах, на заводах, фабриках, чуть ли не в колхозах. Не обходилось без курьезов. Евгений Рейн, один из ленинградских поэтов, вспоминает, как когда—то на Кавказе к их компании подошел бродяга и, представившись бывшим заключенным, попросил денег:
«„Я сидел по делу Зайченко и Ахмедова“, – и он многозначительно подмигнул. И вдруг я понял, что Зайченко и Ахмедов – это перевранные им Зощенко и Ахматова <… > „Дело, молодые люди, государственное. Я по нему подписку давал, об нем когда—нибудь весь мир услышит, только для вас сообщаю: Зайченко ни в чем не виноват, его затянул Ахмедов…“ Мы уже все понимали, что нам пересказывается некая фольклорная байка по поводу ждановского постановления. Мы рассмеялись, и он получил свой гонорар.
Анне Андреевне почему—то эта история очень понравилась. Может быть, она считала ее каким—то бредовым отражением истины…» (Ахматова А. Собрание сочинений. Т. 3. С. 762–763).
В последние годы жизни Ахматова восстанавливала, а вернее, писала заново свою сожженную пьесу «Энума элиш», название которой (в переводе с аккадского – «Там вверху») восходит к древневавилонской культовой песне о «солнце солнц» всемогущем Мардуке, верховном правителе Вавилона и, понимай, всей земли. В начале 20–х годов прошлого века она перевела эту песню для своего тогдашнего мужа Владимира Казимировича Шилейко.
Абсурдистские ситуации пьесы Ахматовой посвящены ее героине «сомнамбуле», которую судят и собираются предать смерти за то, что она пишет стихи о любви и красоте Божьего мира. В заключительной сцене судилища дают показания два уголовника, возвращая к приведенным выше воспоминаниям Рейна, тогда же записанным по просьбе Ахматовой:
«Некто в голубой фуражке: Если опознаете ее, катись дальше.
Они: Что вы, гражданин начальник. Мы разве что. А ее знаем, как облупленную. Это она Зайченко и Ахметова сманила. Все показать можем» (Там же. С. 366).
Анну Ахматову и Михаила Зощенко хорошо знали за рубежом. После того как были широко растиражированы текст постановления и многочисленные отклики советской общественности в поддержку линии партии, в защиту писателей выступила русская эмиграция. Крупнейший философ Николай Бердяев писал в статье «О творческой свободе и о фабрикации человеческих душ»:
«История с Ахматовой и Зощенко со всеми последствиями для Союза писателей означает запрещение лирической поэзии и сатирически—юмористической литературы. Так называемая чистка идет по всей линии, даже среди музыкантов. Трудно предположить, что лирическое стихотворение Ахматовой может помешать устройству хоть одной фабрики или изготовлению хоть одного танка, но так же трудно предположить, что она может написать стихотворение, помогающее умножению фабрик и танков. А вот патриотические стихотворения она писала. <…>
Это элементарная истина, что никакое творчество невозможно без свободы. Творчество и есть акт свободы. Творчество духовной культуры никак не может быть организовано по образцу хозяйственной жизни страны или военной казармы. Это было бы смертью творчества. Философская мысль уже не может развиваться в России потому, что допускается лишь официальная философия диалектического материализма…» (Анна Ахматова: pro et contra. Т. 2. С. 100–101).
Безграмотному докладу секретаря ЦК ВКП(б), наполненному почти нецензурными ругательствами, высланный из России в 1922 году на знаменитом «философском пароходе» Н. А. Бердяев противопоставил свою философскую концепцию искусства, ответив на одно из главных обвинений в приверженности Ахматовой к так называемому «чистому искусству»:
«Официальная коммунистическая точка зрения на искусство смешивает два разных вопроса. Прежде всего, нужно совершенно устранить устаревший спор о чистом искусстве для искусства. Такого искусства никогда не существовало – это фикция. Свободный творческий гений или талант не находится в пустоте, его творческие акты связаны с миром и человеческим обществом. Он микрокосм. Если творец хочет выразить судьбу своего народа и разделить ее, то потому, что он внутренне с ней связан, и даже, может быть, более с ней связан, более есть настоящий народ, чем бескачественная народная масса. О народе мы судим прежде всего по его гениям, по его вершинам, а не по обыденной жизни человеческих масс, по качеству, а не по количеству. Эсхил в известном смысле исполнял „социальный заказ“ афинской демократии, но не потому, что получал директивы извне, а потому, что сам был глубиной греческого народа. Вергилий в известном смысле исполнял „социальный заказ“ Римской империи Цезаря—Августа, но не потому, что подвергался насилию извне и писал на навязанные темы, а потому, что из глубины своей творческой свободы хотел выразить римское возрождение, к которому стремился и Цезарь—Август. И так всегда бывало. Недопустимо смешивать творческую свободу художника или мыслителя с изоляцией, с индивидуалистической поглощенностью собой, с равнодушием к судьбе мира и народа. И недопустимо смешивать эту внутреннюю необходимую связь с жизнью своего народа с рабством, с насилием над творцом, с приказом писать на известные темы. Патриотическое стихотворение можно написать лишь потому, что поэт горит любовью к родине, а не потому, что в данный момент генеральная линия власти требует написания таких стихотворений. Это так элементарно, что почти неловко говорить об этом.