Сапфировый альбатрос - Александр Мотельевич Мелихов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зато в судьбоносную пору сплошной коллективизации у оторвавшейся от масс Веры Владимировны закрутились шашни со вторым секретарем Петроградского райкома главной, и единственной, партии. По фамилии не то Адашев, не то Авдашев. Насчет которого в Веры-Владимировнином дневничке упаднические нежности с ее стороны перепутывались с передовой идеологией с евойной стороны: в ее душе нелепо-де нарастала нежность, и глаза говорили, дескать, люблю тебя, мой милый, а он в свою очередь ей вкручивал, что нужно-де пойти работать, заделаться винтиком до крайности большой общей машины, и тогда придет цель, смысл и всякое такое, и не будет никакой дурацкой тоски и упаднического одиночества.
«А потом — разговор ночной с Михаилом о том, что „они“ выбивают почву из-под ног, что „они“ не дают возможности творчески работать, что „они“ загоняли человека, как несчастную, жалкую почтовую клячу, и что на стиле, на безжалостном, фанатически безжалостном отношении к человеческой жизни они, как выражается Михаил, „сломают себе шею“».
Так-то он, стало быть, про себя обмысливал дерзких властелинов!
Веру-то Владимировну больше занимала ее собственная автобиография: «Началась моя „двойная жизнь“, и это было так сложно, так мучительно сложно и тяжело».
Ну, положим, не всегда тяжело.
«Как странно — только с ним, с „большевичком“, с таким простым-простым человеком, мне, изломанной интеллигентке, было по-настоящему хорошо…» И все ж таки «ради Михаила, ради его спокойствия, ради „призрака семьи“ я оттолкнула человека, который стал мне так нужен!»
«А в вечер нашей последней встречи (с Николаем) случилось непоправимое… случилось то, что навсегда надломило нашу жизнь с Михаилом… подорвало его веру в меня и в мою любовь к нему… что стало трагедией всей моей последующей жизни… Забывшись в тот последний вечер, я сделала непоправимую ошибку… Я не могла отказать в близости любимому, думая, что теряю его навсегда, что навсегда расстаюсь с ним…
А Михаил… Михаил был за стеной. И он все понял…
Когда Николай ушел, какой мучительный, какой тяжелый разговор с Михаилом пришлось мне вынести. Я знаю — в этом, в последнем — я была неправа перед ним, я не пощадила его гордости, его мужского самолюбия — в его доме, почти на глазах я отдалась другому!..
Это было нехорошо, я не имела права так забыться… Но что же делать — это было сильнее меня…
Но во всем остальном я права. Во всей своей жизни — права!
Я всегда хотела от Михаила одного — любви… Он ее мне не давал… Никогда не давал…
И вот, когда, проводив Николая и Шуру в передней, я зашла к Михаилу, как я помню его саркастическую усмешку и его злые, но справедливые упреки… Что я могла ответить?
„Ты любишь его?“ — говорил Михаил…
Что могла я ответить?
„Не знаю, ничего не знаю… И он уезжает… уезжает надолго, может быть — навсегда… О какой любви можно говорить за 2000 километров? Все пройдет, все забудется… А сегодня — жалость у меня к нему была, и не могла отказать… за его любовь, за 4 года его любви“.
Так говорила я…
И действительно — разве я что-нибудь знала тогда?
Все было так страшно сложно, так неразрешимо!»
Но нет таких горгиевых узлов, которых не могли бы разрубить большевики. Когда в 37-м «варвара», я извиняюсь, загребли на пару с женой и, кажется, даже поставили к стенке без права переписки, так Мишель не возразил забрать в семью ихнего отпрыска. Тогда же органы взяли на пару с женой и брата Веры Владимировны, но это в мировом масштабе уже мелочи жизни.
«В общем, жизнь пошла по старому руслу, и снова была близость с Михаилом…»
Но близость близостью, а Мишель после того прискорбного эпизода «часто поднимал мучительные разговоры». А где-то за квартал до злодейского убийства товарища Кирова «он говорил, что не может и не хочет жить с женщиной, которая любит другого, что он не такой маленький и ничтожный человек, чтобы пойти на это, что он не согласен делить свою жену с „хамом“, что тут классовая гордость: он — „римлянин“, а тот — „варвар“».
Теперь уже сам Мишель записался в римлянина следом за Красным Звонарем.
Впрочем, на этой пышной высоте он не стал чересчур долго засиживаться. Что Веру Владимировну до какой-то некоторой степени даже огорчило — он-де не понимает той боли, которую ощущала она, говорит уже иронически и спокойно: «Чего ж расстраиваться? Шесть дней уже прошло…»
Но Вера Владимировна все равно старалась отмыть с себя позорное пятно: «Михаилу, пожалуй, не в чем было меня упрекнуть — я делала для него все, что ему было нужно: убирала его комнату, делала для него покупки, ходила по его делам — например, заказывала железнодорожный билет в Коктебель, ходила в Горком за путевкой. И конечно, печатала ему…»
А как-то по случаю проговорила с ним до пяти часов утра.
«Он говорил, что, когда женился на мне, думал, что я принесу ему в жертву всю жизнь… что я буду беззаветно любить его и его искусство…
А я хотела, чтоб меня любили!..
В этом вся „роковая“ ошибка.
Он говорил: „Я был очень маленький, когда женился на тебе, я не перебесился, я знал очень мало женщин, и, когда я понял, что не должен был жениться, я от вас уехал, стал жить один. Я хотел чувствовать себя свободным, не связанным ничем и никем. Может быть, нам нужно было тогда разойтись…“»
Лет чуть ли не через сорок В. В. приписала к этому больному месту обиженное растолкование:
«Хорош бы он был, если б разошелся со мной тогда! Прожив с женщиной все самые трудные годы, 1917–1922, оставить ее и ребенка, лишь только вышел на „широкую дорогу“… Нет, он все-таки был достаточно благородным человеком, чтобы не поступить так!»
Но В. В. и в те дни уж очень до крайности неприятных препирательств с рогоносным супругом сокрушалась на примерно ту