Семигорье - Владимир Корнилов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дома, на другой день после вольницы, Алёшка рассказал всё. Мама сразу почувствовала, что он носит в себе вину, а Алёшка не устоял под её спрашивающим взглядом.
«Мне стыдно за тебя, Алёша», — сказала мама, выслушав его. Больше ни слова он не услышал от мамы. Отец вообще не стал говорить с ним, постоял, побарабанил пальцами по столу и ушёл. Всю боль стыда за него приняла на себя мама. И для него это было тяжелее, чем вот это созванное Обуховым собрание.
По крайней мере, так думал Алёшка. «Ну поговорят, ну поругают, дадут выговор, и всё, — думал он. — Пусть выговор!.. Выговор, как говорит Юрочка, — неприятность, карандашом расположенная на бумаге. Её легко счистить резинкой хорошего поведения…»
Сейчас он хотел одного: получить тот выговор, который положено ему получить. И скорее уйти туда, где мокрые голые деревья, дождь, мягкая лесная тишина и одиночество. Он сидел за партой, закрыв лицо ладонями, отчуждённый от всех и в то же время слышал всё, что было в классе. Слышал перешёптывание девчонок, слышал, как Вася Обухов отодвинул мешавший ему стул, как на пол упала чья-то ручка.
Собрание как всякая сшибка симпатий, антипатий, многих других чувств и убеждений пульсировало, как живой организм, и Алёшка терпеливо ждал, когда собрание обойдёт положенный круг и замкнётся на своём начале.
Выступление Витьки Гужавина, короткое и болезненное, как удар боксёрской перчатки, было для него неожиданным. Он понимал, что Гужавину на собрании нелегко, может быть, так же нелегко, как ему самому: Гужавину, по сути, приходилось выбирать между ним и Обуховым. Но Витька не юлил и не половинил. Правда, лицом к собранию он так и не повернулся — стоял за своей партой, и Алёшка видел только его широкую в плечах спину и на шее косички светлых, почти белых, как у пацанчика волос, — но слово своё он сказал и его, Полянина, осудил и за душевную слабость, и за поблажки, которые он себе дозволял.
Девчонки глубоко его не затронули: все их быстрые взволнованные слова скользили по его сознанию, как по льду пруда скользят брошенные лёгкие камушки.
Он понимал, что собрание движется к концу, что дело идёт к выговору, и всё с большим нетерпением поглядывал на качающуюся от ветра макушку тополя с редкими трепещущими листьями.
Он видел, как на быстрых тучах появился отражённый свет и ниже туч, между железными мокрыми крышами, открылся жёлтый промыв свободного неба. И уже не выговор был для него наказанием, а то, что он сидел в классе как раз тогда, когда на воле прояснилось небо.
«Скорей!.. Скорей!..» — твердил Алёшка, мысленно подгоняя собрание, и поверх ладони, которой пытался отгородиться от класса, в нетерпении глядел на медлительного Обухова.
Голоса смолкли. Вася Обухов подал вперёд плечи, кулаками упёрся в стол. Алёшка следил за ним, ему казалось, что Обухов молчит оттого, что не находит нужных слов. С некоторым даже торжеством он наблюдал, как по краям его тёмного от летнего загара лба, у сивеньких, просто зачёсанных назад волос проступают медленные капли пота.
— Так, — сказал, наконец, Обухов, — мы оценили факт, которым нас порадовал Полянин. Однако каждый поступок имеет причину…
Алёшка из мира за окном возвратился в класс. Руки Васи Обухова, готовые к борьбе. Снова легли ему на плечи. Он чувствовал, как по спине к шее бежали мурашки — начиналось новое душевное напряжение. Он понял, что Вася Обухов не заканчивает собрание, он делает усилие повернуть всех к одному ему видимой цели.
В установившейся тишине Обухов некоторое время смотрел на Полянина, потом убрал кулаки с учительского стола, встал, руку положил на парту. И сразу стал проще, спокойные его губы, как будто вслед мыслям, приоткрылись в обычной для него усмешке.
— Я не сготовил речь, — сказал он. — Просто расскажу одну историю… Недавно мне пришлось спорить с одним другом, — говорил Обухов, и усмешка всё шире расходилась по его невозмутимому лицу. — Спорили вроде бы о пустом: что в жизни важней — своё «хочу» или чужое «надо»? Друг говорит: вот ты, Обухов, сухарь, всё делаешь как «надо». Ешь, потому что «надо». В школу идёшь, потому что «надо». Книги читаешь не те, что нравятся, а которые «надо». Ты, говорит, хоть в жару-то купаешься? Пьёшь, когда пить хочется?! Хоть раз в жизни какому-нибудь подлецу по зубам надавал?..
Стал я размышлять. А что, думаю, прав друг: ещё годов пять посохну — в сухари не сгожусь! Дай-ка, думаю, хоть день поживу, как хочется! На другое утро проснулся — вставать не хочется, лежу, свободу вдыхаю. Солнце из окон ушло, а я всё лежу, думаю: чего ещё хочу? Вроде, думаю, вставать хочу. Встал. Поесть захотел — поел. В город пошёл. Иду улицей, навстречу тот друг, с кем спорил, сияет, будто кубок получил! Земли под ногами не чует. Себя несёт — только что крыльев за спиной не видать! И так это сверху вниз на всех поглядывает. И почудилось мне, что эта сияющая рожа кирпича просит! Меня тут и вразумило: раз живу, как хочу… Схватил кирпич — и… Он орать. «Ты что, кричит, дурак?» — «Какой же я дурак, говорю, я так хочу!..»
Он мне разъясняет: «Соображать, говорит, надо. Только дурак делает всё, как хочет. А я делаю, как хочу, когда можно…»
В классе засмеялись. Обухов стоял невозмутимо, только ухмылка на его спокойных и твёрдых губах стала напряжённее и как будто ушла внутрь.
— Вот так, — сказал он, внимательно оглядывая класс. — Друг и на этот раз оказался умным человеком. Может, догадались, о ком речь?
С разных сторон насмешливо сказали:
— С Кобликовым ещё не то бывает!..
Алёшка, напряжённо следивший за выражением лица Обухова, видел, как проступившая было в его лице растерянность, сменилась быстрым раздумьем, и тут же улыбка удовлетворения раздвинула его губы.
— А ведь угадали!..
Алёшка понял, что Обухов в эту секунду быстрого раздумья решил смягчить удар. Своей простоватой и ой какой едкой сказочкой он целил в него. В сказочке он изложил тот философский спор, который неожиданно остро вспыхнул между ними, когда Алёшка объяснял Обухову свой прогул. Они разошлись тогда неудовлетворённые, и Обухов, как видно, не счёл спор законченным.
— Значит, угадали… — повторил в раздумье Обухов и вдруг пытливо взглянул на Алёшку. — Всё же хотел бы спросить Полянина: сам-то он как относится к такой вот мудрости? Спокойно прогулять три дня — на это тоже нужна какая-то оправдательная философия… Как ты, Полянин, объяснишь?
Алёшка понял, что Обухов ничего не забыл и настойчиво возвращает его к спору. В какое-то мгновение, пока он откидывал крышку, вставал, он как будто заново пережил три дня упоительной вольницы: и собственный душевный трепет перед независимой убеждённостью Юрочки, и восторг, вдруг охвативший его у жаркого костра от раскованных чувств и первозданной свободы, и эту вот сказочку Обухова, и дружный смешок класса, как будто изнутри разрушающий ту высоту, на которой они с Юрочкой стояли. В то мгновение, пока он вставал, снова услышал ожидающую его тишину и в каком-то невероятно стремительном повороте увидел себя и Юрочку, и класс в ином, ещё неизвестном ему измерении и понял, что не в силах ни о чём сказать. Не потому, что упрямство сдавило ему язык. А потому, что личное своё право «хотеть и поступать», которое он с убеждённостью отстаивал перед Обуховым, теперь, перед ожидающими глазами восемнадцати, казалось ему ничтожно низким, даже подлым по отношению к этим восемнадцати. И если бы он всё-таки решился и высказал, как своё, то, что отстаивал тогда перед Обуховым, он не сказал бы правды, потому что то, что он высказал тогда, сейчас не было его убеждением.
Тишину класса прорезал звенящий от досады и даже злости голос Лены Шабановой:
— Ну, что ты молчишь, Полянин!
Алёшка ниже опустил голову. Крышкой парты он придавил пальцы и не чувствовал боли. Страшась слёз, он придавил пальцы сильней и прошептал:
— Я не могу… — сел и отвернулся к окну.
— Вот что, Обухов, ты подожди с решением. — Шабанова встала. — Я всё слушала и думала. И если я сейчас не скажу всего, я себя уважать перестану… Полянин виноват, что не ходил в школу. Но ты сам поставил вопрос: почему он решился на такое? Ты что думаешь, Полянин вызов нам бросил? Хотел показать, что ему, хоть он и комсомолец, наплевать на всё, в том числе и на класс? Ты так думаешь? А я не так. Я всех слушала, и хотя Полянин молчал, я смотрела на него и пыталась понять, почему он шёл в школу, а свернул в лес. Да просто: лес ему дороже, чем мы!.. Не шумите, пожалуйста! Я никому не мешала говорить… Да, лес ему дороже, потому что в лесу ему интереснее. Какое место в его жизни занимаем мы, вся наша школа? Да вот такое! — Шабанова отмерила на пальце половину. — Мы какие-то… неразумные, что ли? Каждый из нас занят своими делами, общественными делами. И мы ещё гордимся, что мы — люди занятые! А вникнуть в жизнь человека — тут нас нет. Как будто общее составляется не из отдельного… Заинтересовать Полянина жизнью школы ни у кого времени не хватило. У меня тоже не хватило… Вот и получается: чуть раздастся последний звонок — Полянин портфель в руки и до утра, как ясное солнышко, закатывается за леса. А утром бредёт за свою парту, как на казнь. А что, он плохо учится? По успеваемости он у нас третий ученик. Мог бы и первым быть. А как человек, как парень, как товарищ плох он? Ты, Гужавин, видел как на городских соревнованиях он играл в волейбол? Дай бог нашим признанным сравняться с ним по реакции, по удару, прыжку. А играл он не за нашу команду, играл за лесной техникум! Почему ты, капитан сборной, обошёл его своим вниманием?! А, да что говорить… Если Полянин думает о себе, в этом и мы виноваты!.. Ответственность за прогул я с Полянина не снимаю. Но ты, Обухов, тоже не увлекайся. Оттолкнуть легко. Ты из Полянина друга сделай!.. — Шабанова забросила косу за спину и села, возбуждённая, красивая в своей независимости и убеждённая в своей правоте.