Профессор Желания - Филип Рот
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Какой ужас! — сокрушается Клэр.
После того как папа обошел все свечи, гася каждую и старательно дуя даже на уже остывшие, мы вышли в сад: Клэр, держа обещание, решила показать старикам планеты, видные с Земли нынче ночью. Оба в очках, они стоят, задрав головы, а она рассказывает им о Млечном Пути, отвечает на вопросы о падающих звездах, подчеркивает — как в разговоре со своими шестиклассниками, — что древние греки ставили в зависимость от небольшой звезды в ковше Малой Медведицы исход предстоящих сражений. Затем она торжественно препровождает их обоих в наш домик. На тот случай, если утром они поднимутся раньше нас, Клэр показывает, где у нас кофе, а где сок. Я остаюсь в саду с Солнцем. Я не знаю, о чем и думать. Да и знать не хочу. Мне хочется лишь одного: в одиночку взобраться на самую вершину холма. Я вспоминаю о том, как мы катались в гондоле по венецианским каналам. «А ты уверена, что мы не умерли? Умерли и очутились в раю?» — «Не знаю, — отвечает она. — Задай этот вопрос гондольеру».
В окно гостиной мне видно, как они втроем стоят возле кофейного столика. Пластинка уже отзвучала до конца, и Клэр тут же снова поставила ее. В руках у папы альбом с шекспировскими медалями. Судя по всему, он зачитывает вслух надписи на оборотной стороне медальонов.
Какое-то время спустя Клэр присоединяется ко мне на истертой деревянной скамейке на самой вершине холма. Сидя бок о бок и не произнося ни слова, мы смотрим на всё те же привычные звезды. Такое уж у нас обыкновение — чуть ли не ежевечернее. Все, чем мы занимаемся этим летом, утром, днем, вечером или ночью, уже вошло у нас в обыкновение. Каждый день и на кухне, и на крыльце, и в спальне, и в ванной звучат одни и те же слова. «Кларисса, иди сюда, полюбуйся на закат!» «Клэр, гляди-ка, колибри!» «Милый, как называется эта звезда?»
Впервые за весь истекший день Клэр выказывает признаки усталости.
— О господи, — вздыхает она, кладя голову мне на плечо. Всем телом я чувствую, как она дышит, как неторопливо вдыхает и столь же медленно выдыхает.
Изобретя собственное созвездие — я составил его, мысленно соединив все самые яркие звезды, — я говорю ей:
— Просто чеховский рассказ, не правда ли?
— О чем ты?
— Обо всем. О сегодняшнем дне. О нынешнем лете. Девять или десять страниц — и не более того. Называется «Моя былая жизнь».[49] Двое стариков приезжают на дачу проведать молодую красивую пару, жизнь которой дышит гармонией и довольством. Мужчине лет тридцать пять, он с трудом, но преодолел заблуждения предшествующего десятилетия. Женщине — лет на десять меньше, за плечами у нее трудное детство и отрочество. Однако теперь у обоих есть все основания полагать, что худшее уже позади. Выглядит это — и воспринимается ими обоими — так, словно их кто-то спас, а вернее, они спасли друг друга. Они друг друга любят. Но после ужина при свечах один из стариков рассказывает о том, что довелось ему испытать на своем веку, о том, как у него на глазах рухнул целый мир, и о том, какие чудовищные удары на него обрушились. И всё. Тут рассказ и заканчивается. Ее прелестная головка покоится у него на плече, он гладит ее по волосам, «их» сова ухает, «их» созвездия располагаются на небе в привычном и правильном порядке, похожие на шекспировские медали; их гости отошли ко сну, им заранее постелили свежее белье; их летний домик такой милый, такой зазывный, на середине того же холма, на вершине которого они сейчас сидят, размышляя о том, что за неприятности поджидают их в будущем. В доме играет музыка. Дивная музыка. И — я цитирую — «обоим… ясно, что до конца еще далеко-далеко и что самое сложное и трудное только еще начинается». Все тот же Чехов. Заключительный пассаж рассказа «Дама с собачкой».
— Послушай, ты ведь и впрямь чего-то опасаешься?
— А разве я скрываю?
— Но чего же?
Ее нежные, умные, вызывающие доверие зеленые глаза пристально смотрят на меня. На мне сейчас сосредоточилось все ее профессиональное педагогическое внимание, а что я отвечу? После некоторой паузы я наконец говорю:
— Сам толком не понимаю. Вчера в аптеке мне бросилась в глаза одна небольшая штуковина, которая выделяет кислород из атмосферного воздуха. Замена кислородной подушке. Продавец показал мне, как с ней обращаться, и я купил одну. Она у нас в стенном шкафу в ванной. За пляжными полотенцами. На случай, если сегодня ночью что-нибудь с кем-нибудь стрясется.
— Но ничего не стрясется! Да и с какой стати?
— Ни с какой. Только когда папа так разорался на нынешних владельцев гостиницы, я пожалел о том, что не держу концентратор кислорода в машине.
— Дэвид, он никак не собирается умирать от переизбытка воспоминаний! Ах, милый… — Она целует мою ладонь и прижимает ее себе к щеке. — Ты устал, вот и всё. Он такой настырный, такой непоседливый, ничего удивительного в том, что он тебя утомил, хотя имел самые благие намерения. И, судя по всему, у него отменное здоровье. Он в отличной форме. А вот ты с ног валишься. Время в кроватку, вот и всё.
Время в кроватку, вот и всё. Милая моя, невинная и невинно любящая, тебе этого не понять, а втолковать тебе я не в силах. Как сказать тебе — уж, во всяком случае, не нынешней ночью, — что не пройдет и года, как я к тебе окончательно охладею. Уже сейчас я почти не чувствую к тебе физического влечения и, к собственному стыду, ничего не могу с этим поделать. И ты с этим ничего не можешь поделать. Мы с тобой близки, как я не был близок ни с кем, а мне лень поднять руку, чтобы хотя бы дотронуться до тебя… пока я не внушу себе, что обязан. Я уже не желаю плоти, к которой меня влекло и которая, отвечая мне трепетом, казалась совершенством. Какая глупость! Какой идиотизм! И какая подлость! То, что тебя крадут у меня столь бессовестным образом! Крадут и тебя, и жизнь с тобой, которую я успел полюбить и только-только начал узнавать. И кто крадет? Мое собственное равнодушие! Сам же у себя и краду — как всегда!
И вот я вижу, как возвращаюсь в приемную к доктору Клингеру; и вопреки тому, что по столикам в изобилии разбросаны самые свежие номера «Ньюсуик» и «Нью-Йоркера», я чувствую себя не вызывающим ни малейшей жалости старомодным, а главное, заурядным персонажем какого-нибудь чеховского рассказа в заведомо приглушенном тоне. Нет, не так; скорее, злосчастным гоголевским калекой, с лица у которого сбежал нос, и он, безумец, размещает в газете объявление о таинственной и отвратительной пропаже. Да, вот вам и соль бесконечно смешного, подлого и абсурдного анекдота! Погляди, шарлатан, кто к тебе пришел! Ба!.. Да это же я, причем в худшем состоянии, чем когда-либо раньше. А я ведь делал все, что ты мне предписывал, я послушно следовал каждому твоему наставлению, неукоснительно придерживался здорового образа жизни, даже надумал рассказать об обуревающих меня страстях студенческой аудитории, выставить себя на посмешище перед теми, кто, хотя бы в силу возраста, умеет смеяться с предельной безжалостностью… и вот результат! Я узнаю, и я узнаю, и я узнаю, я воображаю, и воображаю, и воображаю, и в конце концов, когда самое худшее все-таки происходит, то выясняется, что я ровным счетом ничего не знаю. Но и ты, доктор, тоже ничего не знаешь! Так что нечего утешать меня примерами из собственной практики! Подскажи мне всего один, но такой, чтобы подействовал! Чтобы подействовал, пока еще не стало слишком поздно! Молодая женщина, само совершенство, ждать не может! Сама жизнь, сама прелесть, несбыточная мечта, обернувшаяся явью! И вот я уже не у психоаналитика, а у обыкновенного терапевта, как майор Ковалев, с объявлением о пропаже, и теперь у меня требуют тщательно описать приметы: как она выглядела в последний раз, какова ее реальная и символическая ценность, что за вознаграждение готов я предложить тому, кто снабдит меня хоть какими — то сведениями, способствующими делу розыска и находки: «Пропало желание; пропало физическое влечение к мисс Клэр Овингтон, учительнице частной школы на Манхэттене, рост сто семьдесят пять сантиметров, вес пятьдесят пять килограммов, волосы светлые, глаза серебристозеленые, особа мягкая, добрая, верная и преданная; желание самым таинственным образом пропало целиком и полностью…»
И что же ответит мне врач? Наверное, что, во-первых, нельзя потерять того, чего у тебя никогда и не было. Или что, во-вторых, надо научиться жить в отсутствие безвозвратной пропажи…
Всю ночь я пропускаю через себя кошмары, как рыба — воду сквозь жабры. Ближе к рассвету, проснувшись, я обнаруживаю, что дом не сгорел дотла и в постели меня не бросили умирать в одиночку как неизлечимо больного. Моя любимица Кларисса со мною! Я задираю на ней ночную рубашку и принимаюсь мять губами и покусывать ей соски, пока их бледно-коричневые, бархатистые, чуть ли не детские округлости не собираются в крошечные бугорки и она сама не начинает постанывать. Но даже когда я в лихорадочном исступлении сосу самую изысканную сласть ее тела, даже когда я обращаю всю силу накопленного счастья и всю еще не израсходованную надежду против иррационального страха перед неизбежными переменами, я не прекращаю страшиться роковых звуков, которые в любое мгновение могут донестись из соседней комнаты, где мой отец и мистер Барбатник лежат, одинокие и без чувств, в своих скромных опрятных кроватках.