Момемуры - Михаил Берг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако для меня это не компрометирующее противоречие, а извинительная подробность, та ложка дегтя, которую неукоснительно затягивает водоворот любой бочки меда. Мы встретились с ним на миг, чтобы тут же разойтись, как створки раскрываемого веера: он пытался литературе привить форму документа или пронзительной исповеди, в то время как другие в реальном персонаже смаковали пародийные черты литературных героев, а жизнь представляли в виде исчерканного писательского черновика. И несмотря на все возможные оговорки (а может, и благодаря им), я считаю его восхитительно изысканным писателем, состоявшимся на зависть и недоумение всем, не вопреки неожиданно стремительному выходу за дверь, в мир иной, а именно благодаря ему.
Это изумительное чутье, присущее только тонким натурам, — уметь уйти тихо и непринужденно в самый подходящий момент. С мрачной веселостью подчеркнул я заключительный абзац одного из некрологов, в котором автор достаточно безапелляционно восклицал, что вот «еще один поэт погиб от недостатка воздуха, не выдержав неравной схватки с железной жизнью». Ничего не поделаешь, приходится согласиться с известным высказыванием С. Льюиса: «Раз пока у человеческого рода стопроцентная смертность, то нечего особенно удивляться, если это происходит рано или поздно». Исполнить сцену смерти с таким неправдоподобным вкусом удается немногим: солнечным июньским полднем, идя по центральной московской улице с тонкой папочкой под мышкой (это была ночью законченная пьеса, построенная на стропилах старинной сказки Одоевского «Городок в табакерке»), он внезапно упал и, несмотря на свой «вийоновский возраст», через несколько минут умер. Окружившие его москвичи с недоверием наблюдали судороги и рывки ног, считая, очевидно, что молодой светловолосый человек с лицом «юноши-инока» (еще один образ из уже упомянутого некролога) просто перебрал лишнего, как говорится, с бодуна, и мистифицирует их, желая вызвать незаслуженное сочувствие. Кстати, ему действительно удавались совершенно неожиданные для окружающих пассы: когда однажды участковый милиционер принес ему повестку, он, открыв дверь и увидев знакомый мундир, упал в настоящий обморок, столь соблазнительный для особ в интересном положении, и банально усатому участковому пришлось хрестоматийно прыскать холодной водой из кружки ему в лицо и расстегивать тугой воротник.
Следующие несколько писем приводятся нами не столько потому, что имеют непосредственное касательство к вышеописанным событиям и в той или иной степени характеризуют действующих лиц (и одновременно являются доказательством существовавшего между ними эпистолярного моста), но потому, что предлагают несколько иную версию, ибо являются непосредственным откликом на случившееся. Автору первого письма10 принадлежит честь быть первым автором статьи о Халлитоу (которую Халлитоу, правда, сам так и не увидел), и, как утверждают те, кто перебирал архив покойного, последнее, что он писал, — было его письмо к NN. (обозначим таким весьма тривиальным образом нашего адресанта). Письмо незаконченное и нам до сих пор неизвестное, ибо теперь этот архив практически никому не доступен. Письма приводятся с небольшими комментариями и сокращениями личного порядка, не имеющими отношения к затронутой теме. Мы начнем цитировать это письмо, являющееся, очевидно, черновым вариантом будущей рецензии, как раз с того места, когда прелюдия обязательных экивоков и приветствий истощила себя, оркестр настроился играть всерьез и без околичностей принялся за дело.
«У меня возникло желание написать кратенькое предисловие к Вашим стихам, — пишет NN. строгим, и мы бы даже сказали нравоучительным почерком, — а затем предложить «все вместе» для публикации в одном колониальном оппозиционном журнале. Признаюсь, что понимание Вашей поэтики приходило ко мне некими волнами, каждая из которых как бы «срывала очередную туманную оболочку, пока суть предмета не обнажилась полностью».
Как и любой читатель, уважаемый г-н Халлитоу, я считал, что «знаю», каким должен быть настоящий стих. Плотная, без пустот и междуоконной ваты, поэтическая строка; звенящий хрустальным боем словесный образ; своя собственная авторская поэтическая интонация — легкая зыбь на водной поверхности. Любителю русской колониальной поэзии ХХ века трудно прочитать Ваши стихи, г-н Халлитоу, и не удивиться. Действительно, они производят странное впечатление. Вместо плотной, как строй, поэтической речи — мягкая, точно пуховая подушка, строка. Не освященные высокой поэзией разговорные слова падают свободно, словно идущий снег. Ухо напряженно ждет звонких и остроумных метафор — вместо них инфантильная скороговорка, поток сознания внешне ничем не примечательного рефлексирующего ума. А может, и не ума — недоумка? Вместо собранного в кулак самодостаточного авторского мировоззрения — внутренние монологи чем-то близких, а чем-то далеких друг от друга персонажей, объединенных лишь мастикой поэтического пристрастия. Читатель колониальной поэзии привык, что здесь, так или иначе, мировоззрение лирического героя пытается, как объятие, замкнуть весь мир: для него характерна дальнозоркость, а не близорукость. Сеть пленительных мелочей в колониальном стихе никогда не случайна: сквозь нее просвечивает истина. Поэзия — как животворение — озвучивала души благородные и возвышенные, наблюдательные и чувствительные. Для многих она становилась преградой наоборот: в нее могли войти только те, у кого дух был «высокого и стройного роста». Все мелкотравчатое шло рядом, мимо, проходило сквозь поэзию, как игла сквозь воду, не оставляя следа.
Априорные авторские и читательские представления о «прекрасном» никогда не совпадают полностью, а лишь находят друг на друга, как полы пальто. Однако ваши тексты, г-н Халлитоу, пытаются, как мне кажется, «вочеловечить» душу поэтически «мелкого» человечка (что-то среднее, если позволите терпкое выражение, между кретином и педерастом), и это не может не ставить в тупик.
Положим, я еще понимаю, что означает Ваше жалобно-плаксивое, напряженное переспрашивание в стихе:
Когда вас ждать? всегда вас ждать
Или совсем не ждать? — Нет, ждать, —
Не ждать или нет, ждать? — Да, ждать;
И ждать, и ждать, и только ждать. —
И только ждать? — И только ждать. —
И не дождаться? — Только ждать.
Но уверены ли Вы, что наш колониальный читатель почувствует ассоциативный укол узнавания в строчках:
Слава Богу, Бога нет.
Слава Богу, есть опять —
Да, для меня эти строчки, точнее даже не строчки, а, скорее, некоторая прорезь между ними, бритвенное лезвие пустоты, точка отсутствия, вызывают ощущение задержки дыхания, перебоя пульса, потому что я «вспомнил». Что именно, я надеюсь пояснить Вам при личной встрече, ибо опасаюсь, что и так Вас слишком утомил. Позволю себе только одно последнее и вполне бесполезное предостережение. Берегитесь, милый Халлитоу, мне кажется, я ощутил беззащитное «солнечное сплетение» Вашей отнюдь не очаровательной музы, но боюсь, что она вряд ли легко завоюет внимание не только массового колониального читателя (надеюсь, у Вас нет таких неостроумных претензий), но и читателя проницательного: слишком они неожиданны для нашего русского глаза и уха.»
Здесь конец цитаты, хотя автор письма-рецензии еще пытается высказать, на наш взгляд, несколько безполезных опасений по поводу того, куда может завести автора стихов гипертрофированное развитие того или иного приема; правда, у него хватает ума для того, чтобы закончить этот не вполне уместный пассаж успокоительной ремаркой, что «это Вы и без меня знаете». Последующая часть письма не представляет, как нам кажется, такого интереса, чтобы цитировать ее целиком, ибо автор берет на себя смелость рассуждать о прозе Халлитоу (правда, признается, что знаком с ней весьма поверхностно) и хотя отмечает, что «в ней есть те почти невидимые узелки, на которых держится тонкая паутина прозаического кружева», но по сравнению со стихами (в чью глубокую тень эта проза попадает) она кажется ему «более очевидной». И он опять обременяет себя и своего корреспондента советами вроде того, что «чем более экзотична тема (очевидно, намек на гомосексуальную тематику Халлитоу — прим. ред.), тем более ценны простые детали серой повседневности, уникальные мелочи и подробности», и уверяет, что исповедальное «ренановское» повествование (к которому он, очевидно, относит пронзительную прозу Халлитоу — прим. ред.) приличествует темам банальным и домашним, в этом есть гармония контраста».
Письмо второе (ответ Халлитоу) является единственным имеющимся у нас автографом покойного, и, приводя текст, нам хотелось бы сопроводить его либо графологическим анализом, либо небольшим отрывком, демонстрирующим почерк автора. Письмо было написано на двух листах белой бумаги красными чернилами совершенно странным, невообразимым образом: почти печатные огромные буквы, с наклоном в разные стороны; веером расходящиеся строчки неустановившегося детского почерка, которые то съеживались и сужались, то топорщились иглами; вдруг буквы становились маленькими, крошечными, потом опять начинали расти; одна и та же буква, например «р», имела, как мы насчитали, 4 варианта возможных написаний. Обилие небрежных исправлений и вымаранных мест; это было не письмо, а лакомое блюдо для ловкого графолога. Вот отрывок текста: «Как приятно, Вы бы знали, было Ваше письмо. Какая это поддержка, когда кто-то что-то о твоем художестве подумал, да еще потрудился записать, да еще когда автор (далее следует неумеренная, на наш взгляд, похвала корреспонденту). Ну, конечно, все, что Вы подумаете и напишете обо мне ли или о ком-то другом, всегда будет... (опять несколько сверкающих наречий, которые мы опускаем).