Образы детства - Криста Вольф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разумеется, ей даже в голову не пришло смущать Нелли извинительными замечаниями насчет черствого овсяного печенья, жидкого чая или весьма экономно протопленной комнаты. В любой обстановке Юлия сохраняла невозмутимое спокойствие, делавшее ее неуязвимой и не только горделиво-самоуверенной— это слово слабовато, — но величавой. Ей ничего не стоило встретить неизбежные у четырнадцати-пятнадцатилетних девчонок-школьниц приступы смеха шутливой, казалось бы. репликой; Не вижу, над чем тут можно посмеяться, ну разве что надо мной.
Но самым значительным ее достижением, безусловно, было другое; сколько труда, причем втайне от всех, она затратила, чтобы сгладить разительный контраст между собственным обликом и идеалом немецкой женщины, который она без устали пропагандировала. Мало того, что она была маленького роста, черноволосая, с откровенно славянским лицом—«плоским», как писали в учебнике биологии; вдобавок это была единственная интеллектуальная женщина, с какой Нелли была знакома в юности (если не считать госпожи Леман, которая, видимо, была женой еврея); а главное, она не сочла нужным выйти замуж и подарить немецкому народу детей. Кстати, она добилась, чтобы ее называли не «фройляйн», не «барышня», а «госпожа доктор», ибо почетное звание «госпожа», «матрона» прилично любой особе женского пола, достигшей определенного возраста. На уроках истории она нет-нет да и роняла замечание, что, мол, история Европы — к превеликому сожалению, породившая жутчайшую мешанину благороднейших и неполноценных кровей—привела к тому, что в людях, чья внешность как будто бы даже намека на это не допускает, обнаруживаются чисто германские мысли и чувства, словом — германская душа.
Подобные замечания, которые ты записываешь не сразу, потому что они легко могут показаться надуманными, слетали у Юлии с языка совершенно естественно. И в беседе с глазу на глаз она, конечно же, говорила, что Германия должна теперь напрячь все свои силы, в том числе и силы молодежп, чтобы одержать победу в решающей битве с врагами. А у них в классе — вот об этом-то она и хотела потолковать с Нелли — в последнее время наблюдаются симптомы расхлябанности, нарушений элементарной дисциплины, групповщина.
Нелли не могла не согласиться с Юлией, как всегда безоговорочно, по всем пунктам. Но уместно ли называть серым словом «согласие» то, что было скорее единомыслием, глубинной общностью, а у Нелли еще и узами неволи. Ибо любовь Нелли узнала сперва как узы неволи.
После уроков Нелли торчала возле школы. Бёмштрассе. Как и обещано, ты нашла ее без труда, хотя подъездная дорога со стороны Барты, пересекающая городской центр, коренным образом изменилась, иными словами —ее модернизировали. Спрямили, расширили. Был третий час пополудни. Улицу перед школой, к счастью, затеняли дома. Деревья (ты готова была поклясться: боярышник, но, присмотревшись в лупу к фотографиям, обнаружила, что это липы, посаженные, видимо, не так давно, лет двадцать назад) сгущали тень еще сильнее... Из таблички у двери вы узнали, что теперь в школе размещено педагогическое училище.
Не в пример большинству учителей Юлия обыкновенно пользовалась выходом, отведенным для учениц младших классов. Сидела она чаще у себя в библиотеке, а не в учительской, и держалась особняком от других преподавателей, которые определенно уважали ее, но не любили. Люди, не умеющие скрыть, что они считают себя совершенней других, любви не вызывают. Зато Нелли — как и все, подавленная неодолимой пропастью между совершенством Юлии и собственной своей греховностью, торчала возле школы (якобы дожидаясь подруги и поставив портфель на низкую стеночку, окаймлявшую газон), чтобы взгляд и приветствие Юлии выделили ее среди других и подняли в собственных глазах.
«Самоотверженность» — было одно из любимых слов Юлии. Нелли чувствовала, что по крайней мере в этом пункте способна удовлетворить требованиям Юлии. Из знакомых ей женщин ни одна не жила такой жизнью, какую она могла себе пожелать или хотя бы вообразить,— кроме Юлии. (Юлия! Юлия!—говорила Шарлотта. Если Юлия велит тебе прыгнуть в окошко, ты ведь прыгнешь, так, что ли?) Нелли прислушивалась к шорохам, долетавшим нз кухни Юлии, словно там кто-то возился. Может, в самом деле хозяйство у нее ведет старшая сестра? Юлия объяснять эти шорохи не собиралась.
Вопрос был не в том, ждала ли она от Нелли больше, чем от других,—это разумелось само собой, так как Нелли не составляло труда блеснуть в сочинении по немецкому или в докладе, за что Юлия оценивала ее строже, чем остальных, и это было в порядке вещей. Доказательством доверия и отличием могли служить скорее уж небольшие спецзадания: например, она поручала Нелли подготовить экскурсию или просила ее дополнительно позаниматься с каким-нибудь мальчиком, сыном знакомых, который опасался, что не выдержит вступительных экзаменов в среднюю школу.
Когда же Юлия, ответственная за школьный праздник в честь дня рождения фюрера, поручила Нелли продекламировать в актовом зале программные стихи, это был уже верх доверия: «Когда народу /Страданий поток /Захлестывает рот, /Выхватывает бог /Своего рукой /Из сокровищницы мужей, /Что всегда у него наготове, /Пригоднейшего /И швыряет его./ Как кажется, беспощадно /В беспросветную тьму, /Нанося смертельные раны ему /И сердце его наполняя /Горчайшими муками /Ближних»[63]
Ленка говорит: Вот это память. Я ни одного стиха больше года не помню. Проверка показывает: так и есть. Даже из «Пасхальной прогулки» только обрывки. Зато неистребимый запас дворовых и уличных песенок времен раннего детства, песни об Испании со старых пластинок, которые на новом проигрывателе не прослушаешь, и Моргенштерн[64], и Рингельнац[65].
(Она целыми днями валяется на диване и слушает музыку. Ты так и намерена кончить год?—спрашиваешь ты. — Отстань, говорит она. Последний год был не очень-то хорош.—Ты имеешь в виду свою лень?—Я имею в виду, что начинаю привыкать.- К чему? — К тому, что всё — псевдо, и я сама тоже, в конечном счете. Псевдолюди. Псевдожизни. Или ты не замечаешь? Или я, может, ненормальная? Или, может, правы те, кто об этом не задумывается? Иногда я чувствую, как снова отмирает кусочек меня. А кто виноват? Одна я?
Страх за нее, совсем новый страх, захлестывает тебя. Писать надо совершенно иначе, думаешь ты, совершенно иначе.)
Как всякий влюбленный, Нелли изводила себя, выискивая неопровержимые доказательства взаимности, никоим образом не связанные с заслугами и выгодами. Да, безусловно, как-то раз Юлия провела урок только для нее, и это было одно из самых замечательных событий ее школьной поры. «Что теперь с асами? Что теперь с альвами? Турсы в смятении; боги совет ведут»[66]. От суровых строф Эдды через скандинавские саги о героях, личностях ярких и беспощадных, которые, однако, никогда не руководились низменными мотивами, вплоть до мрачно-трагического витязя Хагена фон Тронье, преданнейшего из преданных, oмывающего меч кровью врагов своего суверена; упрямец Хаген, не ведающий раскаяния, отрывок из его предсмертной песни Юлия цитирует наизусть: «О женщины—проклятье! /Они есть зло, и вот /за их телес объятья /Бургундов гибнет род./ Яви нам ту причину /Второй здесь Зигфрид, я /Ему вонзил бы в спину /Второй раз сталь копья/.
Нелли, которой Юлия на исходе этого урока наконец-то посмотрела прямо в глаза, не подала виду, что поняла: Юлии было ненавистно, что она женщина. А Нелли волей-неволей вынуждена была признать, что весьма далека и от этого.
В конце этой цепочки мыслей, перечисление всех звеньев которой завело бы слишком уж далеко, тебе видится картина: Нелли в так называемом отцовском кабинете сидит на диване, углубившись в запретный «Дас шварце кор»; после обеда, около четырех, можно было читать газету, не рискуя, что тебя застукают с поличным. Читает она — дело происходит, кажется, осенью — заметку об учреждениях, именуемых «Лебенсборн», сиречь «Кладезь жизни» (кстати, одно из их отделении, как ты узнала спустя много лет, размещалось в Мюнхене в бывшем доме Томаса Манна); это были дома, где рослых, голубоглазых, белокурых эсэсовцев сводили с такими же точно невестами в целях зачатия чистокровных младенцев, каковых затем—с восторгом подчеркивал «Дас шварце кор» — их матери приносили в дар фюреру. (Ни слова о том, что эта же самая организация с большим размахом занималась похищением детей в странах, оккупированных вермахтом.) Тебе запомнилось, что автор заметки то в резком, то в насмешливом тоне бичевал старозаветные предрассудки, порицающие такое поведение, хотя на самом деле оно вполне достойно германских идеалистов обоего пола.
Истины ради следует добавить, что Нелли, прочитав эту заметку, опустила газету и отчетливо подумала: ну уж нет.
Это был один из тех редких, драгоценных и необъяснимых случаев, когда Нелли оказывалась в сознательной оппозиции к «нужным» взглядам, которые она бы все ж таки с радостью разделила. Нечистая совесть, как бывало нередко, запечатлела этот миг в ее памяти. Откуда ей было догадаться, что нести бремя нечистой совести в тогдашних обстоятельствах составляло необходимое условие внутренней свободы? Девочка тринадцати лет, зажатая в тиски: с одной стороны, настоятельные советы матери не «ронять своего достоинства», с другой — газетные директивы насчет безоговорочной преданности фюреру. Все, что имело касательство к ее полу, было сложно сверх всякой меры. Она читала книгу про Тридцатилетнюю войну, где одна девушка, Кристина Торстенсон, нарочно заразилась в собственном лагере чумой, а потом пошла к врагам и, «предаваясь» им, заражала всех подряд моровою язвой. Ну уж нет! — подумала Нелли, дочитав до конца, с восторгом и унынием. Сбегала на кухню, приготовила себе из овсяных хлопьев, сахара, молока и какао сладкую похлебку и торопливо съела, положив газету на колени и устремив невидящий взгляд в окно.