Открытие мира - Василий Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хлынул потоками дождь, застучал по земле, по Шуркиному загорбку и картузу. Опять полыхнул слепящий, теперь зеленоватый, свет, и Шурка снова увидел перед собой куст гонобобеля с необыкновенными ягодами, но уже не белыми, а красными. У куста стоял лиловый отец и держал в руках Лубянку. И хотя отец очень походил на лешего, Шурка не удержался и крикнул:
- Тятя!
Отец молча схватил его за руку, потащил куда-то. Ливень хлестал, как прутьями. Потом что-то укололо Шурку в щеку и шею, приятно запахло смолой, - он догадался, что находится под елкой.
Отец, нагнувшись, стоял над ним и заслонял его от ливня.
- Испугался? - ласково спросил отец.
- Немножко...
- Не приведи бог, как ударило... И откуда нанесло? Что ж ты не отвечал? Я кричал, кричал тебе...
- Не слышно было, - прошептал Шурка, стыдясь своего страха.
- Лубянку-то я твою нашел. Потерял, что ли?
- Н-не-ет... я ее под березой оставил, "коровки" собирал.
- Ну, слава богу! - вздохнул отец, распахивая полы пиджака над Шуркой, как крышу. - А побаивался я, что не разыщу тебя... Ну, слава богу! - повторил он.
Стало светлеть. Гром перекатывался все дальше и глуше. Молнии мигали слабее, зарницами, но ливень еще долго не прекращался.
Шурке было тепло и удобно под отцовским пиджаком. Он высовывал нос, поглядывая на умытые, поголубевшие березы, на лужу, образовавшуюся под башмаками, на Лубянку и корзину отца, по дужку набитую белыми грибами. Он так осмелел, что жалел уходящую грозу. Ему очень хотелось еще разочек оглохнуть и посмотреть диковинный куст гонобобеля с белыми и красными чудесными ягодами.
Когда они, мокрые, оживленные, вышли из Заполя в Глинники, елки и сосны блестели на солнце, точно стеклянные, ручьи бежали по колеям дороги, и дымила паром душистая сырая хвоя.
Шурка снял башмаки, шлепал по лужам налегке. Отец нес его Лубянку. Сапоги у отца, полные воды, играли гармошкой.
В поле им попался навстречу Ваня Дух с обротью через плечо. Он был на себя не похож, бледный, без фуражки. Босые ноги его еле переступали.
- Вот они, грибы-то... не зря родятся! - закричал он еще издалека.
- А что? - спросил тревожно отец.
Ваня Дух брел не отвечая, повесив голову.
Подойдя, он плюнул себе под ноги и выругался.
- Война...
Отец опустился на землю, в лужу, не заметив этого. Из корзины посыпались грибы.
- Ну? - растерянно промычал отец, шаря портсигар. Пальцы у него мелко дрожали, когда он доставал папиросу. - С кем же хоть война-то? - тихо, жалобно спросил он.
- С германцами. Вот за лошадью иду, моблизация... Велят в волость гнать.
Ваня Дух помолчал.
- Заберут моего конька как пить дать! Да и мне не увернуться... не спастись.
Он снова плюнул и выбранился.
- Та-ак... - протянул отец, жуя папиросу.
Лицо его приняло новое, никогда прежде не виданное Шуркой выражение. Это было выражение страха и растерянности. Не закурив и не подобрав грибы, отец торопливо встал и поспешно зашагал к селу.
Шурка понял, что случилось что-то страшное, непоправимое. Он бежал за отцом и смотрел на его большие сапоги, с грязью и приставшей хвоей на голенищах, с кривыми, стоптанными каблуками. Вода в сапогах по-прежнему весело играла гармошкой.
Глава XXXII
ШУРКА ПЕРЕСТАЕТ БЫТЬ МАЛЕНЬКИМ
Отца провожали на войну.
Подвыпивший, размахивая нескладно руками, он шел за телегой и, не глядя на мать, которая правила лошадью, громко и торопливо говорил, что надо делать по хозяйству.
- Паши весь клин под озимое. Не больно он велик, управишься... Семена - сыромолотом, обязательно. С верхушек зерно хлыщи, не со всего снопа. Да Антипа глухого не зови, он тебе плешь на плеши посеет. Испортит, как лен. Слышишь? Попроси лучше Аладьина или ту же Апраксею... Она хоть и баба, а сеет ловко.
Уронив вожжи на колени, окаменев, мать молчала.
А отец, сильно топая сбитыми каблуками, расстегнув латаный пиджак и молодецки заломив картуз, что очень нравилось Шурке, но с тем новым выражением на бритом, запыленном лице, которое не сходило у него все эти дни, - выражением испуга и мрачной, покорной решимости - сыпал и сыпал словами:
- Телку пусти на зиму. Прокормишь осокой... Как-никак барыш. Опять же соломы много. Не жалей... А клевер приберегай на весну, стрясывай с яровицей... Да вот еще что: часы в горке я оставил и портсигар. Спрячь. Не давай ребятам баловаться... Схорони подальше в сундук, не забудь.
Над шоссейкой висела, не оседая, густая пыль, и в ней скрипели телеги и дроги, тянувшиеся на станцию обозом. Доносился приглушенный, усталый вой баб, хриплая песня пьяного Саши Пупы, отрывистые голоса мужиков, фырканье лошадей, смех и кашель. Пыль щекотала у Шурки в носу, щипала глаза, хрустела на зубах. Ему неудобно было сидеть на узкой телеге: мешал холщовый, с лямками, набитый сухарями мешок. Надо бы отодвинуть мешок, но Шурка не смел до него дотронуться.
Как во поле-полюшке елочка стоит.
Елочка стоит, кужлеватая!
орал во все горло Саша Пупа, невидимый за пылью.
И-э-ах, под этой елочкой солдатик лежит,
Он лежит, конь его стоит...
Конь копытами землю бьет
Воды достает...
- Вре-ошь! Водку он достает, твой конь, Са-ашка... водку! А на моем коньке генерал ездит. Да! - злобно-весело кричал Ваня Дух. - Подь сюда, угощу! Гу-уляй, однова пропадать!
Мужики перекликались, разговаривая между собой:
- Пошевеливай клячу, не из гостей едем - в гости...
- Эти гости оставят тебе одни кости.
- Да не вой ты, за ради бога, Марья! Всю душу вытянула!
- Кто? Германец сильней? Сильна свинья, когда хрюкает...
- Степаныч! Закуривай на всю Расею... Ма-а-тушка!.. Постоим!
- Ко-онец!.. Пропади все пропадом...
Иногда порыв ветра относил облако пыли за дорогу, в сосняк, и на некоторое время в белом полуденном зное проступала вереница подвод с мешками, сундучками и пригорюнившимися бабами. Виден был спотыкающийся по камням Саша Пупа в бараньей, лихо сбитой на затылок папахе, босой, с опорками, болтавшимися в руках; видны становились мужики, которые, разговаривая, шли гуськом сбоку телег по тропе. Потом все снова заволакивалось еще более густой серой пылью, поднимаемой копытами лошадей, колесами, сапогами и лаптями мужиков. И, точно с неба, падала хриплая песня разгулявшегося Саши Пупы:
Тебе, тебе, конюшко, воды не достать,
А мне, добру молодцу, от земли не встать...
Вставай, вставай, молодец, войско идет.
Войско идет, да не русское...
И-э-ах, не русское... тебя заберет!
И все сыпались и сыпались, как пыль, ненужно и тягостно наказы отца по дому, и мать, не отвечая, словно не слыша, неподвижно сидела в телеге, и вожжи медленно сползали с ее колен.
Шуркина душа была в полном смятении.
Ему было жалко отца и завидно, что тот уезжает на войну, а его, Шурку, не берет. Между тем, признаться, Шурка успел поиграть, и не один раз, с Яшкой и Катькой на гумне в войну, и она ему очень понравилась. Особенно когда он, пальнув из пугача, выскакивал из-за амбара и, не помня себя от храбрости, кричал "ура-а!".
Но все взрослые не разделяли Шуркиного восторга, ходили напуганные, подавленные, как после пожара, поговаривали об Устине Павлыче, которого не взяли в солдаты, потому что у него плохие глаза. Покачивая головами, иные толковали, что очки ни при чем, - откупился богатей, "свою руку" в городе заимел, а какую такую руку - неизвестно. И Мише Императору завидовали. Его тоже на войну не взяли по нехорошей болезни. Молодуха Миши Императора, узнав об этом, так разревелась от радости, что питерщик почему-то рассердился и оттаскал ее по-деревенски за волосы. Даже Катькиному отцу некоторые завидовали, хотя уж тут-то завидного, по мнению Шурки, вовсе ничего не было: с дядей Осей стряслась неожиданная и невероятная беда - он сошел с ума, кусался и выл волком, всем показывал кукиш, говорил непонятное, как дурачок Машенька. С трудом связали Катькиного отца по рукам и ногам и свезли в больницу, прозвав Осей Бешеным. Одни бабы говорили, что Ося Бешеный нарочно объелся каких-то ядовитых, хуже белены, поганок. Другие утверждали, что он встретился в Заполе с лешим, разговаривал с нечистой силой без креста и оттого рехнулся, - как пришел из лесу, так все и увидели, что Тюкин не в своем уме.
Теперь, как чувствовал и замечал Шурка, мужики снова перестали надеяться на хорошее в жизни, опять в каждом из них взял верх тот постоянный, недоверчивый человек, который был похож на Шуркиного отца, и сейчас никто уже не смел спорить с ним. Даже пастух Сморчок не рассказывал больше торжественно-красиво про душу, которая, если пожелает, гору своротит. Сморчок вздыхал и молчал, лежа под кустом на выгоне, все ворочался с боку на бок, никак не мог угнездиться и не высматривал в небе облачка и на локти не подымался, не озирался удивленно-радостно. Глаза его были крепко зажмурены, волосатое грустное лицо постоянно морщилось, словно от боли. Похоже, что и Сморчка и всех мужиков кто-то здорово обманул. Они сердились, но поделать ничего не могли.