Европа - Ромен Гари
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Дочь моя, ты принесешь большое несчастье…
Иной раз, когда Эрика представала раздетой перед своей матерью, подвергаясь этому рассматриванию, при котором создавалось впечатление, будто она позирует для «Рынка рабов» Делакруа, ей казалось, что эта фраза «тебя ждет несчастье», слетевшая с губ заядлого игрока, приобретала уже буквальный и какой-то зловещий смысл. И ощущение это было тем более острым, что именно в этот момент Ma слегка прищуривалась, а губы ее, особенно выделявшиеся на бледном припудренном лице ярко-красной помадой, растягивались в коварной улыбке, как будто она целилась кому-то в сердце. Эрика вовсе не упрекала мать в столь чудовищной жестокости, потому что она очень рано узнала, в безрассудной преднамеренности, которой было проникнуто все ее воспитание, искру тех великих святых безумств, что воспламеняла иногда сердца людей и цивилизации. Эта женщина со сломанным позвоночником, больше, чем какая-либо другая, заслуживала крыльев. Хотя часто, размышляя о своей жизни, полностью отданной вымыслу, Эрика и позволяла себе вспышки гнева, она все же соглашалась продолжать игру в этом семейном альянсе, и когда мать и дочь говорили о Дантесе, то прежде всего как о неприятеле, которого необходимо как следует изучить, чтобы легче с ним справиться. Ma тогда становилась похожей на генерала, который строит свой план кампании, исходя из рельефа местности, расположения имеющихся в распоряжении частей и, наконец, сведений относительно характера и слабостей противника. Эрика слишком любила свою мать, чтобы обличать этого зверька, или, точнее, зверя, грызущего душу и изъедающего мозг, называемого отчаянием, которое часто подменяют эксцентричностью. Бывают обстоятельства, когда требуется большая эксцентричность, чтобы просто продолжать жить, и Ma черпала свои силы в единственном чудодейственном средстве, которое было нам доступно, а именно, в иллюзиях, и держалась в своем кресле на колесиках как на недоступном Олимпе, до которого не добиралась беспощадная реальность. Она до сих пор сохраняла ту красоту, безразличную к возрасту, какую часто можно обнаружить на портретах немецких экспрессионистов, и редкие, еще не умершие, знакомые, которым, должно быть, было под сорок в то время, когда Ma было всего двадцать, все эти Касилья, Свочи фон Курлянд, Оссовьетские, улыбались, иронично и грустно, и с большим восхищением говорили об «их знакомой» Мальвине фон Лейден, «этой необыкновенной женщине», с нежным взглядом прошлого, той, которая так выводила их из себя, пока годы не сделали наконец свое дело. Какие бы ужасы о прошлом ее матери ни доводилось ей услышать, Эрика не обращала на это никакого внимания, так как знала, что Ma принадлежит к той особой расе легендарных героев, которые обретают свое настоящее значение только в творениях Времени, а современники могут оценить в них лишь недолговечный подсобный материал; от Мессалины до Клеопатры, от Феодоры Византийской до Мальвины фон Лейден прослеживалось это действие волшебства, которое превращало шлюх в божества с таинственным лицом, молочниц в валькирий, девиц Борджиа в прелестниц флорентийской живописи, а скромную Лауру в бессмертный поэтический образ. Ее мало волновало, являлась ли ее мать на самом деле той пожирательницей мужчин, той авантюристкой высокого полета, имя которой, отзывающееся эхом скандалов, вновь возникало на страницах газет всякий раз, когда пресса овладевала каким-нибудь садом запретных наслаждений или полем тайных игр. Скрытые раны, которыми эти откровения с ранних пор уродовали психику Эрики, были ранами, наносимыми реальностью, но то, что так сильно связывало ее с матерью, обладало всем могуществом и страстью воображения. Это был сговор химер.
VII
Барон, впавший в немилость, тихонько покачивался на канареечных подушках заднего сиденья, и даже солнце не могло потушить пунцовый пожар его лица, на котором нежно-фиалковый цвет глаз напоминал своей голубизной лучшие образцы дрезденского фарфора. Злополучная встреча с бутылкой шампанского за обедом, в прохладных подвалах одной из trattoria[13] Пармы, лишила его права сесть за руль, между тем как заранее уже было намечено, что «испано» въедет на виллу «Италия» парадным ходом, достойным своего экипажа. Ma так и не сочла необходимым просветить свою дочь насчет обстоятельств, в которых она повстречала этого последнего отпрыска Великого Магистра Ордена тевтонских рыцарей, чтобы сделать его приемным отцом Эрики. Дантес, который заранее готовился к этой решающей встрече, не нашел никаких следов фамилии фон Пюц цу Штерн ни в одной из хроник, что доказывало либо что Барон не существует, либо что за те века, которые были у него за плечами, он весьма преуспел в искусстве оставаться незамеченным. Это состояние постоянного самоустранения, из которого Пюци решительно не хотел выходить, могло быть также расценено — а надо сказать, что это был человек, который всегда держал двери открытыми, чтобы скрыться в любую минуту, — как крайняя осторожность большого хитреца, вознамерившегося избежать тех знаков внимания, на которые Судьба столь часто и так некстати бывает щедра. Как бы там ни было, Барон почти всегда вклинивался в те состояния сновидений наяву, в которые превратились ночи Дантеса, и усаживался, прямой как штык, рядом с ним, скрестив руки на набалдашнике своей трости, в той же позе, что и сейчас, на заднем сиденье канареечного «испано», который вез трио навстречу судьбе и за приближением которого Дантес наблюдал с высоты террасы виллы «Флавия». Сюрпризом дня явился отказ Пюци, немой, но категоричный, надевать серую кепку и форму шофера, в которую хотела облачить его Ma и которая, между прочим, прекрасно сочеталась с цветом «испано». Честно говоря, это нельзя было назвать бунтом — Барон был для этого слишком хорошо воспитан, — скорее молчаливым протестом, придавшим его фиалковому взгляду почти негодующий блеск. Эта внезапная увертка была столь неожиданна, что удивленная Ma не стала настаивать, и Барону разрешили оставить его клетчатый костюм и галстук-бабочку. И все же в воздухе запахло драмой, так как Ma, сбитая с толку этим отказом послушания со стороны столь знакомого ей объекта, шмыгала сейчас носом в свой платочек, и хотя эта попытка заставить поверить в свои слезы была, скажем прямо, малоубедительна, Барон, забившись в свой угол, уже пунцовел от стыда, что позволяло надеяться, что все стало на свои места и теперь можно было снова рассчитывать на него во всех домашних делах, которые собирались ему доверить. Когда Ma принимала посетителей, Барон натягивал безупречный фрак метрдотеля, типа «К вашим услугам, мадам», по утрам он облачался в черно-желтое «осиное» платье камердинера, но в моменты роскоши, в паласах игорных столиц, он снова превращался в друга семьи, выстаивая за инвалидным креслом, держа в руке чашечку кофе, аккуратно прижимая мизинец, а вовсе не отставляя его, как это делалось у парвеню. Дантес находил весьма сомнительными все эти элегантные позы и номера безупречной изысканности, потому что они очень напоминали ту «уверенную сдержанность», которая ассоциируется с личной охраной и мейстерзингерами. Он знал в то же время, что может сделать воображение стороннего человека с каждым из нас, и ему было немного стыдно за свое недоверие и подозрительность, особенно когда он замечал, или полагал, что замечает, на лице Барона выражение грусти и ностальгии, мало совместимое с извечным don’t show your feelings, ifs rude[14] — которого английская традиция требует от настоящего джентльмена, — традиция, в которой всякое внешнее проявление личного переживания оборачивается настоящим Ватерлоо, что во французском кодексе приличий было бы равноценно расстегнутой ширинке.
Эрика узнала об этом названом отцовстве, от любых внешних проявлений которого — как то: поцеловать в щечку, ласково улыбнуться или потрепать по волосам — Барон всегда строго воздерживался, так вот, узнала она об этом в возрасте пятнадцати лет, когда пришло время получать собственный паспорт, который был выдан ей в консульстве Германии в Ницце каким-то секретарем, которого собственное заискивание буквально складывало пополам, и вам так и хотелось вытащить его, несчастного, из масляной лужи, бедное насекомое! Эрика фон Пюц цу Штерн, благоволите, один только Бог знал, что это имя значило в словаре крестовых походов: законные сыновья и бастарды, соколиные охоты, гербы, генеалогические древа с ветвями и ответвлениями, отрубленными на поле битвы, рапиры, турниры, оспа, яды, изнасилования жен, скончавшихся при родах, хоругви, факелы, предательства и верность… хотя она не нашла и следа всего этого в альманахе прусского дворянства Риттера Кляйста. До того как ей исполнилось пятнадцать, Эрика видела в Бароне единственный их предмет мебели, который Ma повсюду возила за собой, и ей не приходилось сомневаться в том, что в его ящичках помещаются все одиннадцать веков его благородства и величия, потому что Барон все равно никогда не открывался. Он молчал, и абсолютная тишина оборачивалась удивительным и даже оскорбительным, в своем полном отказе от самовыражения, красноречием — чем-то вроде презрительного и безапелляционного суждения, которое он, казалось, выносил о вселенском порядке вещей, по его мнению — скандального. Любые слова должны были казаться ему недостойными, потому что новая лексика отражала новый мир. Трудности с выражением у Пютци объяснялись вовсе не врожденными недостатками, но, и в том нет никакого сомнения, чересчур недоверчивыми отношениями с реальностью, куда он попал в результате несчастного случая своего рождения, реальностью, полностью обнимаемою языком, с которым у нее устанавливаются бесчисленные и довольно гнусные связи. Барон этого хлеба насущного не вкушал. Получив в консульстве свой паспорт и одарив мимолетной улыбкой вице-канцлера, фамилия которого, хотите верьте, хотите нет, была фон Перпиньян, — вот все, что осталось от религиозных войн и переселений гугенотов, бежавших на родину Лютера, — Эрика вернулась к этому только что обретенному отцу, испытывая, надо признаться, чувство сопричастности к популярным романам, в которых обнаруживались следы детей, украденных в младенчестве цыганами и внезапно возвращенных в лоно обожающей семьи благодаря всемогущему гению романиста. Они жили тогда в Сан-Ремо и за две недели успели уже пять раз поменять отель, подчиняясь капризам игры в баккара и в тридцать-сорок, переезжая из скромного pensione в апартаменты Мажестик — два миллиона лир, выигранные за карточным столом, — чтобы затем оказаться в меблированных комнатах квартала Бордигера, единственном месте в городе, где им удалось найти жилье за невысокую плату в разгар туристического сезона. Эрика застала Барона — она так и не привыкла называть его «отцом» — в комнате: он поливал горшок с геранью. Ma эта манера ухаживать за чужими растениями очень раздражала — альтруизм тем более прискорбный, что хозяин запросил плату вперед: чтобы такая знатная клиентура снизошла до его скромного pensione, не иначе как они остались без гроша. Ma ворчала, что в таких обстоятельствах забота о растениях этого проходимца сразу приводила на ум нечто вроде: «Все же дай ему на чай, — сказал мой отец», или как там было у Виктора Гюго. Между дочерью и ее новопоявившимся отцом состоялось краткое объяснение, в котором нескромное проявление эмоций было посрамлено и ретировалось, поджав хвост, потому что именно в тот момент нервы у Эрики были на пределе. Мать говорила, что ей этой ночью было откровение, абсолютно точное и стопроцентно прочувствованное, в котором указывалось, что ровно в девять двадцать две за вторым столом по левую сторону казино выпадет четыре, если только на Ma не будет ничего зеленого, цвет, который она в любом случае терпеть не могла, потому что он напоминал ей грубость и пошлость природы, этой крестьянской простушки. Оставалось только раздобыть, что поставить, и Эрике пришлось положить на алтарь единственную ценную вещь, которой располагала семья на тот момент. Речь шла об одном редчайшем издании Гёльдерлина, полученном Эрикой в подарок от почитателя, который был немногим старше ее, маленького лорда Ноддера, отец которого был пожалован дворянством, за заслуги в деле экспорта обуви. Тогда голосом, в котором прозвучали нотки неврастенической злобы — (Боже мой, лучше бы я умерла, умерла и все, чем терпеть это дальше), — она заметила Барону, изливавшему свою нежность на цветок герани: