Зонтик на этот день - Вильгельм Генацино
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наверное, надо было бы позвонить Лизе и спросить, не хочет ли она забрать свои духи. И заодно узнать, она их просто забыла или оставила с неким умыслом, мне в утешение, чтобы я каждый день на них любовался. Воспользовавшись случаем, я мог бы небрежно спросить, когда она думает возвращаться. Номер ее телефона у меня есть. Она живет у своей лучшей подруги Ренаты, временно, пока не найдет себе квартиру. Рената тоже учительница, как и Лиза. Вернее, Лиза была учительницей, а года четыре назад ушла с работы. Вся ее профессиональная деятельность была, по существу, не чем иным, как медленным привыканием к грядущему краху. Лиза никак не могла смириться с тем, что нынешнее молодое племя не поддается никакой дрессировке. Она наивно полагала, что может из этих дерущихся, кусающихся, царапающихся существ сделать людей, которые будут похожи на нее. Чудовищное заблуждение! Двенадцать лет на педагогическом поприще окончательно расшатали ее нервную систему, так что в итоге ей пришлось оставить работу. Сначала ее перевели в почасовики, потом отправили в отпуск, потом на заслуженный отдых по состоянию здоровья. Лизе теперь сорок два, и она получает пенсию за то, что пожертвовала своим здоровьем ради идеалов, ради государства, ради детей или, быть может, ради собственных иллюзий. У Ренаты в этом смысле гораздо больше гибкости, и подобные катастрофы ей не грозят, во всяком случае до определенного возраста. Мне не очень-то нравится, что Лиза живет у нее. Рената любопытна, и Лиза уже из одного только чувства благодарности за то, что Рената ее приютила, начнет с ней откровенничать. Не потому, что ей так уж этого хочется, а потому, что ей будет казаться, будто иначе нельзя. По Лизиным рассказам у Ренаты сложится впечатление, что разрушена не только Лизина жизнь, но и моя. Одна мысль об этом отбивает у меня всякую охоту общаться с Ренатой в ближайшее время. Я начну всячески избегать ее, и эти маневры будут для Ренаты лишним подтверждением того, что моя жизнь действительно разрушена – окончательно и бесповоротно. Мне же, со своей стороны, совершенно не понравится, что эта мысль засядет в Ренатиной голове. В итоге я буду стараться впредь не избегать Ренаты, хотя на самом деле мне будет этого очень хотеться. Мне кажется, что в квартире кто-то всхлипывает, но это всего-навсего булькает бойлер. И тем не менее я обхожу всю квартиру, надеясь обнаружить Лизу. Я знаю, ее здесь нет, я знаю, искать ее здесь – полное идиотство. Иногда Лиза принималась плакать от отчаяния и досады на меня. Обычно она пускалась в слезы после мытья головы. Выйдет из ванной – одно полотенце на голове, одно на плечах, третье в руках, – сядет на кровать, уткнется лицом в полотенце и давай рыдать. Тогда я присаживался к ней, брал ее за руку, против чего она никогда не возражала, и размышлял о том, есть ли какая-нибудь связь между мытьем головы и слезами или нет Сам я голову мою достаточно редко и потому, вероятно, почти не плачу. Складывая в голове эти размытые и малопривлекательные фразы, я прихожу к выводу, что с моей жизнью после обеда начинает твориться что-то неладное. По-настоящему я живу только в первую половину дня, когда брожу по городу и зарабатываю какие-никакие деньги, на некоторый приток которых я рассчитываю в ближайшие дни. Во второй же половине дня у меня наблюдается нечто вроде разложения личности, против которого я бессилен, этакое расслоение, рассыпание. В такие моменты я забываю, что есть важные вещи и есть неважные, потому что какая-нибудь ерунда может залезть в меня и не отпускать. Вот сейчас наступил именно такой момент. Из глубины двора до меня доносится звук воды, наливающейся в лейку. Это лейка фрау Хебештрайт, у которой газетно-табачная лавка на Тойергартен-штрасе. В обед фрау Хебештрайт закрывает лавку и отправляется поливать свои помидоры, свои огурцы и свою редиску. Я открываю на кухне окно, выходящее во двор, и сажусь в небольшое плетеное кресло поближе к батарее. Отсюда мне даже слышно, как струя воды из лейки попадает на пыльные листья, которые отзываются на это странным бумажным шорохом. Каждый день в обед фрау Хебештрайт выливает на свой огород по пять-шесть леек, а потом исчезает в недрах своей квартиры на первом этаже. Бульканье бойлера, Лизины слезы, журчание воды – все это сливается каким-то образом в одну волнующую картину, которая приводит меня в необычное состояние духа. Мне не то чтобы хочется плакать, все происходит помимо меня: плач на какое-то мгновение подступает ко мне изнутри и сам же потом благополучно исчезает. Лиза все время мерзла и чуть не до конца мая твердила изо дня в день, что у нас жутко холодно. Даже летом, когда мы занимались любовью, она продолжала жаловаться на холод. Она не снимала ночную рубашку, а задирала ее до самой шеи, чтобы чувствовать себя во всеоружии, если вдруг станет зябко и по коже пойдут мурашки. Я, бывало, смеялся про себя, глядя на эту пухлую колбасу, которая украшала ее плечи. Однажды я не удержался, и у меня вырвался короткий (и тихий) смешок. Лиза не поняла моей реакции. Попытка объяснить ей, насколько нелепо выглядит взгромоздившихся на женщину мужчина, который пыхтя и сопя елозит по ней, постепенно теряя собственную форму, не увенчалась успехом. Секс для нее был делом серьезным. Оттого, что это дело повторялось, оно нисколько не теряло для нее своей серьезности. Не успел подумать об одном серьезном деле, как тут же вспомнилось еще одно. Сколько мы жили вместе, столько Лиза пыталась убедить меня в том, что моя непритязательность в быту объясняется отнюдь не добровольным выбором, а есть результат давления обстоятельств. Все мое имущество состоит из одного пиджака, одного костюма, двух пар брюк, четырех рубашек и двух пар обуви. Я жил и живу, положа руку на сердце, за счет Лизиной пенсии. Мои собственные приобретения, если опять же положить руку на сердце, не стоят и ломаного гроша. По сей день я не сумел создать себе надежного финансового тыла. Я не в силах больше говорить на эту тему, хотя проблема день ото дня становится все острее и острее. К счастью, моих родителей больше нет в живых. Они бы точно записали меня, недолго думая, в профессионального отлынивальщика. Мой папа необыкновенно гордился тем, что с шестнадцати лет сам зарабатывал себе на хлеб и работал до самой смерти. Ему хорошо было говорить. Работа помогала ему не думать о проблемах, в процессе работы он забывал о них. У меня же как раз все ровно наоборот. Все мои проблемы начинают лезть мне в голову, как только я принимаюсь за работу, и не оставляют меня до самого конца. Именно поэтому мне, скорее, следует избегать всякой работы. Люди типа моих родителей просто не в состоянии понять такого рода казусы. Вот Лиза меня понимала, во всяком случае на протяжении многих лет. Я считал, что это понимание дано мне на веки вечные и является чем-то незыблемым. В действительности же оно постепенно как-то рассосалось, а теперь и вовсе исчезло. Нелегким мое положение было (и есть) еще и потому, что в Лизиных шуточках по поводу моей скромности, к которым она прибегала как тонкий педагог, содержался мягкий призыв заняться, наконец, хоть чем-нибудь. Лиза дала мне разрешение снимать деньги с ее счета. Этим разрешением я воспользовался один-единственный раз и потерпел при этом, так сказать, полное фиаско. Это было года три назад. Я отправился в банк и благополучно снял деньги, – снять-то я снял, а потратить их так и не смог. В тот момент, когда нужно было расплачиваться, я впал вдруг в такой ступор, что мне пришлось положить обратно все купленные вещи. Так я ни с чем и отправился домой. Я не стал делать тайны из этого маленького приключения и обо всем рассказал в свое время Лизе. Она растрогалась и принялась утешать меня. Она сказала тогда, что не надо расстраиваться, что это, мол, всё пустяки. Вот с каким безграничным пониманием она относилась тогда ко мне. С тех пор я избегал снимать деньги с Лизиного счета. Мы так обустроили свою жизнь, что в магазин ходила Лиза (и, следовательно, сама снимала деньги), а если шел я, то она давала мне необходимое количество денег, а иногда даже чуть больше, чтобы у меня оставалось немного на мелкие расходы.
Но как ни крути, мне скоро придется преодолеть свое смущение и воспользоваться Лизиными деньгами. Лиза не ликвидировала тот счет, на который ей переводили пенсию. Там не хватает только переводов за последние два месяца, из чего я делаю вывод, что она завела себе новый. Если я правильно понимаю ситуацию, это означает, что Лиза молча оставила мне в наследство все деньги, скопившиеся на нашем старом счете, что-то вроде отступных, которых мне, при рачительном ведении хозяйства, должно было бы хватить года на два – два с половиной, не меньше. Это время я мог бы употребить на то, чтобы, наконец, встать на ноги. Сначала меня глубоко тронуло Лизино великодушие и одновременно немного задело. Как, скажите на милость, я должен вытеснить из своей жизни женщину, добросердечие которой столь велико, что она готова растянуть прощание со мной на целых два с половиной года? Недавно я подумал, что вся эта история с отступными не что иное, как хитроумный маневр. Ведь я совершенно раздавлен Лизиной благотворительной помощью. Какой мужчина позволит кормить себя женщине в условиях отсутствия благосклонного внимания со стороны этой самой женщины. Мне так стыдно, что я до сих пор не отваживаюсь набрать номер Ренаты и спросить, как там Лиза. Лиза молча исчезла из моей жизни, купив заодно и мое молчание. Она прекрасно знает, что у меня не хватит силы (дерзости, глупости), чтобы отбросить стыд и положить конец молчанию. Вот никогда не думал, что Лиза может так трезво всё просчитать! Разумеется, нужно еще какое-то время подождать, чтобы иметь стопроцентную уверенность в безошибочности вынесенной оценки сложившейся ситуации. Ведь как знать, может быть, Лиза еще возьмет и снимет все деньги со старого счета и закроет его. А может быть, Рената ее надоумит сделать что-нибудь в этом роде, будет давить на нее и давить, пока Лиза не сдастся. Тем более что именно Рената еще давным-давно советовала Лизе бросить меня. В глубине коридора зазвонил телефон. Хабеданк, наверное. Менеджер обувной фабрики «Вайсхун». Ждет моих отчетов. Если я еще пару дней не выйду из подполья – рискую потерять работу. А где мне взять силы на разговор с Хабеданком? Пока Лиза была тут, с телефоном не было никаких проблем. Она знала меня и моих работодателей, она снимала трубку и без всяких инструкций с моей стороны сама понимала, кому какую историю нужно сочинить, чтобы защитить меня и мое настроение. Я не подхожу к телефону, пусть себе звонит, кто бы там ни был, – я не знаю, что я должен ему говорить. Вместе с тем тот факт, что я не беру трубку, выдает меня с головой. Хабеданк знает мои привычки, он знает, что я дома и что в основном я никуда не хожу, я сам ему об этом рассказал, потому что в последнее время как-то совсем перестал собою владеть. Хотя на самом деле особой разговорчивостью я не страдаю, скорее наоборот. В последнее время на меня все чаще нападают приступы молчания, которых я сам пугаюсь, потому что не знаю, насколько дозы молчания, необходимые мне для жизни, находятся в пределах нормы или это уже перебор, свидетельствующий о начале внутреннего заболевания, которому нет точного названия, поскольку предложенные варианты вроде «разложение», «расслоение», «рассыпание» только весьма приблизительно описывают его суть. Я смотрю на пол и вижу махровые хлопья пыли, рассредоточившиеся по разным углам мохнатыми комьями. Как незаметно размножается эта пыль, уму непостижимо! Размохначенность – вот подходящее слово для обозначения моего нынешнего состояния. Я почти прозрачный, как мохнатый ком пыли, мягкий внутри, внешне податливый, необыкновенно прилипчивый и к тому же молчаливый. Недавно мне пришла в голову мысль разослать всем людям, которых я знаю, вернее, всем, кто знает меня, график молчания. Этот график будет строго фиксировать промежутки времени, когда я склонен говорить, а когда нет. Тот, кто не захочет придерживаться этого графика, будет вообще лишен возможности общаться со мною. На понедельник-вторник я поставлю (поставил бы) сквозное молчание. По средам и четвергам я ограничил бы сквозное молчание первой половиной дня, а на вторую назначил бы переменное молчание, предполагающее возможность перерывов на короткие беседы и такие же короткие телефонные звонки. Только по пятницам и субботам я готов (был бы готов) отдаться беспробудным разговорам, но не раньше одиннадцати утра. По воскресеньям у меня шло бы тотальное молчание. Честно говоря, этот график молчания я составил давным-давно и чуть было не разослал его. Я даже уже напечатал адреса на конвертах. Хорошо, что Лиза никогда не узнает о существовании этого графика. Она бы разревелась от одного этого слова. Лиза необыкновенно быстро пускалась в слезы и также быстро прекращала рыдать. Если в этот момент начинал звонить телефон, Лиза в считанные секунды запихивала слезы подальше и брала трубку. Вот сейчас она бы честным голосом сказала, что я ушел к зубному врачу. И это действительно было бы почти правдой, потому что я уже несколько недель вплотную занимаюсь своими зубами и скоро, слава богу, закончу. Недавно мне позвонила ассистентка моей зубной врачихи и радостным голосом бодро сообщила: «Ваши новые зубы готовы!» Я потерял дар речи. Ассистентка повторила: «Ваши новые зубы пришли!» Даже в кошмарном сне я не мог бы представить себе, что кто-нибудь когда-нибудь скажет мне такую вот фразочку. Тетка даже не подозревала о степени своей дремучести. Я промямлил в трубку нечто невразумительное, из чего зубодерная ассистентка заключила, что в ближайшее время я, очевидно, появлюсь у них и заберу свои новые зубы. Хотя именно это-то и не очевидно. Гораздо более вероятно, что я включу ассистентшу в список адресатов, которым я отправлю свой график молчания. Солнце залило всю квартиру, демонстрируя мне махровую замшелость моей жизни. Летом я еще более остро чувствую себя виноватым. В десять вечера светлым-светло, а в пять утра глядишь – опять светло. Дни неприлично растягиваются и настойчиво демонстрируют мне, насколько я безучастен к их безмятежному течению. Слава богу, телефон замолчал. Наверняка это был Хабеданк. Только он знает, насколько мучительно для меня прислушиваться к трелям заливающегося звонками телефона. Хотя при этом ничего страшного не было в том, чтобы условиться с Хабеданком о встрече. Ну, посидели бы часик у него в конторе, поговорили, а потом он дал бы мне очередную порцию товара на проверку – и привет. Его интересуют только мои отчеты, получив которые он торопится поскорее перейти к разговорам о моделях железной дороги пятидесятых-шестидесятых годов, – он любит больше всего триксовские и фляйшмановские модели. Ужас какой! Модели железных дорог! Бывает же такое! Вот уж не думал, что эти детские забавы настигнут меня на старости лет. Но Хабеданку не с кем больше побеседовать о железной дороге. Надо было бы все-таки позвонить ему и договориться о встрече. Но я прохожу мимо телефона в комнату с окнами на улицу. Здесь меня настигает судьба – моя несанкционированная жизнь. Я всегда впадаю в тоску, если мне нужно бороться. Как только возникает необходимость бороться, я тут же впадаю в тоску. Мне кажется, будто я стою по колено в воде, попахивающей гнильцой. Хабеданк отберет у меня заказы, если я перестану разговаривать с ним о модельках. Я стою у окна и смотрю на улицу. Я наблюдаю за молодым человеком, который вылизывает тротуар перед конторой какой-то строительной фирмы. Он появляется здесь раз в две недели со специальной штуковиной вроде пылесоса и собирает опавшие листья. Сначала он гонит их перед собой струей воздуха, а потом сгребает в кучу. Под конец он достает из машины голубой полиэтиленовый мешок, запихивает туда все листья и увозит. Эта маниакальная аккуратность, насаждаемая строительной фирмой, глубоко возмущает меня. Можно подумать, что абсолютно стерильный тротуар – это самое главное в жизни чертежников и чертежниц, плановиков и конструкторов. Им, видите ли, важно, чтобы на их тротуаре перед их распрекрасной конторой не было ни пылинки! Даже листику тут нельзя упасть! Как будто они никогда не были детьми, как будто они забыли, как это здорово – зажать между башмаками горстку листьев и идти по-клоунски, пятки вместе, носки врозь, и как весело смотреть на эту шуршащую топорщащуюся массу, от одного вида которой уже гораздо легче справляться с брюзжащими мамашами, страшными учителями и шепотом своей собственной несчастной души. Наверное, все эти дамы и господа никогда не были по-настоящему в ладу с собою и потому, очевидно, сделались заядлыми пропагандистами стерильных тротуаров.