Дочь - Джессика Дюрлахер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сабина заплакала. Опьянение исчезло. Пришло похмелье.
— Зачем ты это спрашиваешь? Я люблю своего отца, понимаешь? Он герой, не только жертва, но и герой. Он чудеснейший, сложнейший, умнейший человек. Он очень много знает, он — лучший из всех, с кем я знакома. Он никогда не рассказывал мне, кто был тот, другой, ни о том, что он ненавидит этого Миннэ. Я думаю, он простил его, потому что был великодушен, великодушнее многих. Знаешь, чего ты не понимаешь? Совсем не стыдно любить того, кто перенес страдания. Я думаю, твой отец из-за тебя так страдает от того, что случилось с ним в войну. Потому что тебя раздражают и его война, и его слезы. Тебе бы хотелось, чтобы твоего отца эта война не коснулась. Но это-то как раз и невозможно. Это глупость и, главное — ребячество! Извини.
Я едва не заплакал от злости. Никто еще не пытался так искусно и так навязчиво копаться в моей душе. Я молчал.
— Будь помягче, — сказала она. — А то ты выглядишь таким сердитым и гордым.
Сердитым? Почему она решила, что я сержусь? Я, черт побери, совсем не сердился. Я нянчился со своим отцом более чем достаточно — и иногда мне хотелось от этого отдохнуть.
Мы заплатили по счету — каждый за себя.
И молча покатили по городу на велосипедах. Она смотрела вдаль. В темноте ее рыжие волосы выглядели почти черными, а лицо вдруг показалось мне незнакомым. Отчего-то мне стало стыдно, но я не знал отчего. Мне захотелось, чтобы она обернулась ко мне.
— Ты бывала в Иерусалиме? — спросил я. Вот оно в чем дело: из-за нее я подумал об Иерусалиме, в котором, как и в Сабине, всего было слишком много: слишком знаменит, слишком прекрасен, слишком символичен.
— Нет, — отвечала она слегка удивленно.
— Я тоже. Давай съездим туда вместе.
— Давай!
Неприязни как не бывало. Теперь она вся засветилась, и это совсем не вязалось с только что произнесенной ею наставительной речью.
Ее открытая радость почему-то разозлила меня. Мне почудилось, будто я оказался в неведомой, пугающей стране, где не существует ни иронии, ни уступок — только слова и чувства. Чужая страна, в которой меня бросили одного.
13Какой гибкой и стройной выглядела она даже в самой простой одежде, какой мягкой и податливой становилась, когда раздевалась, по-детски угловатая секс-бомба. Она была прекрасно сложена: тонкая, изящная, с небольшой высокой грудью. Мы не спешили перейти к регулярному сексу по полной программе; все наши ласки и объятья были скрытыми, почти тайными, словно мы прятались сами от себя.
Дружба — вот самое точное название наших отношений, но все чаще мне становилось трудно себя контролировать. Я никак не мог разрешить эту загадку. И не только потому, что Сабина была такой необычной и такой красивой. Дело было и в поведении, она обожала выражаться значительно и как бы не слышала того, что не совпадало с ее взглядами. В ней жило нечто пуританское, мне неприятно было это видеть, и это добавляло поводов для раздражения.
Дружба.
Я не знал, чего хотел. Хотелось забыться, не вслушиваться в ее слова; и много чего еще хотелось: гладить ее нежный живот, белые руки. Стыдливость Сабины приводила меня в восторг, как и ее бесстыдство. Но назвать это влюбленностью я не могу. Потому что я был слишком груб, слишком безразличен. Конечно, это была дружба, и не важно, любили ли мы друг друга: спали-то мы вместе.
А она вела себя так, словно не замечала моего безразличия; рот в рот сцеплялись мы, словно атомы в молекуле, и я чувствовал, как во тьме (всегда во тьме) она отдавалась мне со страстью, сама же от нее возбуждаясь, и тем усиливая мои подозрения, что девичья застенчивость ее есть некая маска, которую можно сбросить только ночью. По ночам мне казалось, что в ней оживает другая Сабина: страстная и ненасытная, похожая на меня. Может быть, виновато было наше знакомство «у Анны Франк»: днем мы стеснялись друг друга, словно я был братом Анны, а она — ее сестрой. Притворное согласие или согласное притворство.
14В ту ночь, после разговора в итальянском ресторане, все было по-другому. Каким-то образом она взяла бразды правления в свои руки.
Очень спокойно, сидя на постели, очистила яблоко, разрезала на четыре части и две подала мне. Она ела лежа, закинув руку за голову. И ничего не говорила. В этом было что-то невыразимо прекрасное, почти нереальное, словно мы участвовали в съемках фильма и ждали только команды режиссера, чтобы начать диалог.
Ее маленькие груди казались беззащитными и гордыми, словно не принадлежали ее телу, но были положены сверху. Я понял, что силой ее была беззащитность, и был смущен этой, необычайно стильной, соблазнительностью.
Я должен был что-то делать, но только смотрел на нее, улыбаясь и не смея пошевельнуться. Не знаю, почему. Неподвижная и загадочная, глядела она на меня, едва заметно двигая попкой.
— Иди ко мне, — произнесла она почти беззвучно.
Я медлил. Потрясенный, я не чувствовал вожделения. Я хотел просто спрятаться в ней.
Наконец это странное состояние медленно уплыло прочь, как облако дыма, не причинив мне вреда. Я неловко сел рядом с ней, потом прилег. Я лежал отдельно, уставясь на большое грязно-желтое пятно на потолке. Взгляд Сабины обжигал меня, словно солнце, а я лежал, до смерти напуганный, бедный, глупый, растерянный трусишка.
Пока она не обхватила меня руками и не втащила на себя.
Одурев от благодарности, я прижался к ней. Дыхание наше постепенно смешивалось, пока не стало общим, и так мы лежали.
Крепко обнявшись, мы лежали бесконечно долго — несколько часов, а может быть — несколько минут. Мы молчали и не двигались. Она пахла свернувшимся молоком, как младенец. Никогда и ни с кем я не лежал так близко.
А после всего этого я вернулся к себе домой — чтобы несколько недель не звонить ей.
15Трудно поверить, что я мог так долго не видеться с ней. Словно Сабина была частью пейзажа, промелькнувшего за окном. Во всяком случае, я так считал. Я ходил на лекции, занимался в библиотеке и время от времени встречался с другой девушкой, китаянкой по имени Лиан, загадочной и такой тихой, что я с трудом замечал ее присутствие.
Я знал, что плохо воспитан, — по крайней мере, так говорили и Сабина, и мама, и сестра. Но для них я был Макс, красавчик Максик (или — скучный Максик, по мнению Ланы), и с ними мне не приходилось выпендриваться. Они любили меня таким, каким я был.
Иногда мне хотелось заглянуть домой, чаще всего — когда чувство вины побеждало стремление к независимости. И тот же сладостный мазохизм принуждал меня видеться с Сабиной. Она была для меня, так сказать, точкой отсчета, мерой моих чувств, как и семья — только совсем в другом роде. Нельзя сказать, что я понимал это. Тогда я вообще мало что знал о себе.
16Тетя Юдит умерла в октябре, не прошло и семи месяцев со дня ее визита в Дом Анны Франк. Тот Самый Дом. Бенно позвонил, говорил что-то, задыхаясь и хрипя, был не вполне адекватен.
Папа сообщил мне об этом по телефону — поразительно спокойным голосом. Наверное, выплакал все слезы раньше, когда Юдит была еще жива. Он сказал, что собирается завтра лететь в Чикаго, вместе с мамой. И спросил, не смогу ли я у них пожить.
Я отправился к ним немедленно, было около полудня.
Они молча сидели за столом, оба были бледны. Еда в большой миске стояла посередине и была еще горячей: от нее шел пар. Я был, как всегда, голоден. А они собирались есть цыпленка, цыпленка с бобами. Иногда они готовили горячее дважды в день, к обеду и к ужину. У нас не было принято экономить на еде.
Мама задумчиво крутила в руках большую ложку и глядела в стол, напряженная, как натянутая струна.
— Привет, Макс, сынок, — сказал папа дружелюбно и снова замолк. Тишина отозвалась эхом, словно он продолжал говорить, каждый казался погруженным в собственные мысли.
Я достал из буфета тарелку. Папа сидел, сжав голову руками.
— Завтра с утра мы летим в Чикаго, Макс, — сказал он.
Он покосился на меня. Мама накладывала мне в тарелку чудовищную порцию бобов.
— Мама, хватит! — закричал я, увидев, что она кладет мне четвертую ложку «с горочкой». Казалось, она не сознавала, что делает. Она уронила ложку. И прошептала:
— Я не могу ехать, Симон. Я не поеду.
Мама произнесла эти слова громким шепотом, так что они прозвучали немного театрально; было ясно — она приняла это решение очень давно. Меня тронуло, что она специально дождалась меня, чтобы сказать это.
Я просто обалдел. Моя милая, тихая мама, которую все называли святой и которая всегда была послушна воле мужа, наконец-то сказала вслух, чего она хочет.
Папа в изумлении уставился на нее. И я тоже. На минуту воцарилась мертвая тишина. Мама села и робко посмотрела на папу. Слезы бежали из ее глаз, взгляд был испуганный, но непреклонный.
Папа держал вилку, уперев рукояткой в стол, как флаг, и смотрел сквозь ее зубья. Он казался обеспокоенным.