Жажда справедливости - Юрий Щеглов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По пути из Заостровской волости, где ликвидировал мирными средствами женское волнение, я встретил подозрительные сани, то есть двух мужиков с грузом. Интересуюсь: куда везете и что везете? Зерно, объясняют, и далеко, на продажу. Почем берете? Они не шутя цену такую заломили, что я присел. Им землю декрет дал? Дал. Они весной ее обработали? Обработали. Урожай летом сняли? Сняли. Никто бы им так, в мире, за здорово живешь, землицы не дал, кроме нас. И эсеры в том числе. Чем же богатеи, а кое-где и середняк, отплатили? А ничем! Покупай по свободной цене на рынке. Государство и беднота им тьфу! Одолжить не соглашаются в кредит, обменять на товар тоже не желают. Кричат: галоши мы и на бумажки в городе купим. Вот они как к нам обернулись, к тем, кто декрет им долгожданный дал.
Раньше помещик, арендатор, биржевик, скупщик не только бедняка, но и богатея теснил будь здоров. Весной 1918-го перестал жать по причине исчезновения из сельскохозяйственного обихода. А кто их, спрашивается, устранил? Так пособи государству, крепкий мужик! Ан нет, кукиш с маслом! Вот что я из столкновения с ними уяснил. Надо немедля сформулировать закон на рыночную цену, чтобы не выше положенной черточки. У нас нет закона, карающего за превышение твердой цены. Разверстанное ссыпал, справка есть, и будь здоров. А остальное? Твердой цена должна держаться независимо от расстояния. Закон предписывается исполнять под страхом уголовной ответственности.
Я мужиков на просеке едва не ухлопал. Палец потом судорога до вечера крючком сводила. Гады! Дети солому едят. Да что солому! Вредную кору, червивые коренья, сухую прошлогоднюю траву. Голод! А у них щеки лопаются от жратвы, и петроградскими, нашими же, выстраданными законами отмахиваются. Ну мы им вломим, косопузым! Они хвастают, что своим горбом наскребли. Где там своим! Разве своим столько наживешь! Батрацким потом-кровью в люди выдрались, а батраков батраками и бросили.
Вот что я замечу тебе, уважаемый товарищ Скоков! Наши законы распрекрасные для добрых людей изданы, для порядка и светлого грядущего, но жулье и всякая мировая нечисть тоже попытается ими прикрываться. Если мы в законы не внесем корректив, то не исключено, что гады будут с хлебом и мясом и прочим прибытком. Малоимущие же и те, кто собственным трудом перебивается, а не спекуляцией, на много шагов отстанут, а то и позеленеют, запухнув от голода. Законы мы должны иметь не только „за“, но и „против“. Тех, кто закон пытается обкрутить, — карать беспощадно. С изложенных позиций я анализирую сегодняшний текущий момент.
Выслушай, дорогой ты мой товарищ Скоков, стальную правду о житье в провинции в тяжкую зиму 1918–1919 годов и нелицеприятно передай ее уважаемым членам коллегии. Еще осенью, а кое-где и в августе, к муке принялись подмешивать горькую древесную кору. Наркомздрав подтвердил сигналы о таинственной болезни, которая поражала тех, кто, пытаясь растянуть скудные запасы, добавлял погуще древесной коры. В деревнях беднота сплошь покрывалась водянистой сыпью. Крупные лопающиеся очаги не заживали, и лечить их никто не умел. Животы у женщин и детей раздувало, а ноги стариков внезапно — за ночь — опухали, как при слоновьей болезни.
Что и толковать, немилосердно природа обошлась с севером России. Хлебный баланс испокон века тут отрицателен. В Питер ни грамма не вывезешь. Приезд учетчиков урожая не улучшил положения. Учетчики ведь не производят зерно. Они способствуют перераспределению излишков. А где те, спрашивается, излишки? Появление на деревенском горизонте учетчиков с амбарными книгами вызывало переполох, хотя деятельность напоказ бумажная, и оружия они почти не носили. От укомов и совдепов, однако, требовалось не меньше политичности, чем при размещении продотрядов.
Известно ли комиссариату, что в волостях, например, Ундозерской, Янгозерской, Кургановолодской и других поблизости запасы хлеба давно истощились и люди едят солому, болеют и вымирают? Смертей от голода масса. Регистрировать их нет ни сил, ни возможности. Так что истинный процент сообщить нельзя. Сам вообрази, какие события творятся на территориях, где сложилось угрожающее положение.
Пойми меня правильно и не подумай, что я впал в панику. Я ведь не бегу, остаюсь посереди народа, но если не принять срочных мер, то голод одолеет. Это не есть паника, а есть голая правда и призыв к действию. Однако помощь пока не поступает ниоткуда. Упомянутые волости самые разнесчастные, самые бедные, и я для них зернышко, где могу, вымаливаю, а где и выколачиваю. Помогите, чуть не обмолвился — Христа ради! Тяжело тут, невмоготу!»
Скоков встретил его внешне спокойный и какой-то благостный. Абсолютно неофициальный и даже на первых порах приветливый.
— Сидай у кресло, голубок. Вот бери стакан с кипяточком, хлебай, согревай душу.
Однако интонация, с которой он произнес приглашение, ничего доброго не предвещала, хотя и откровенно мрачных ноток в голосе начальства не прослушивалось. Скоков вынул из ящика стола папку с последними крюковскими докладными, хлопнул по ней ладонью и вымолвил увесисто и раздельно:
— Ты больше таких вещей не пиши. Нам философий не требуется. Нам только факты подавай. Мы про все знаем сами — что сперва, а что потом. И какие законы когда издать. Мал ты еще нас упущениями колоть. Боцмана тебя по заднице не охаживали, и казачьей нагайки ты не пробовал. Тебя только городовые да приказчики пощелкали. Вот и вся твоя революционность. Обиделся на них, а? Признавайся! — И Скоков сухо и недобро усмехнулся. — Я и сам, как видишь, за то, чтоб народу легче стерпеть, но учитывай запутанность момента и прочее. Кровью сейчас потянуло. Помещики и офицерье в затылок дышат. Теперь в личном конкретном разрезе. Самовыставляешься, что для большевика нескромно. Кого ты учишь — Тункеля? Он восемь лет на царской каторге оттрубил. Или Вальцева? Который от николаевских корабелов приветствовал «Потемкина» в Одессе? Ему казаки голову свинцовой нагайкой проломили. Или, может быть, меня, Ивана Скокова, ты учишь? И весь Балтфлот?..
Скоков оборвал речь, вроде надеясь на ответ. Но ответа не последовало: настоящий, преданный делу партии большевик не должен кидаться на руководство, чтобы обелить себя, когда получает разнос. Он обязан самокритично отнестись к своим поступкам и наметить пути устранения недостатков. Вот почему Крюков, не вступая в спор, приготовился слушать Скокова с удвоенным вниманием.
— Я Вальцева убедил компромат на тебя пока не заводить. Попали бы бумаги на стол к Тункелю — все. Не миновать дисциплинарной тройки. Четко я разобъяснил и ясно? Или нет? Без крика и мата. Учти сложность нашей работы: она идет как бы на два фронта. На одном воюешь с гадами, а на другом защищаешь себя — доказываешь, что правильно воюешь. И никакой Карл Маркс подобной ситуации предугадать не мог.
Он отчужденно буравил Крюкова острыми зрачками, как бы стараясь выпытать — проняло ли до костей? Но Крюков не потерялся. Ему лишь обиден упрек насчет нескромности. Он вовсе не намеревался никого учить, а хотел поделиться своими наблюдениями. Что ж, его всегда поддакивать обязали? А Тункель и Вальцев вон как воспринимают. И, забыв недавние свои мысли о самокритичности, Крюков собрался с досады возразить, но Скоков его сразу отсек:
— Я и разбираться в твоих оправданиях не желаю. Учти — ты недурно взял разгон, но не забывай — кто ты есть. Ты — в стальной когорте борцов за мировую революцию. И точка. Комиссариат тебе за отца, революционная совесть — твоя мать, а наган — первый друг и брат. И точка, Крюков. Точка! Езжай в Ложголово. Случай серьезный. Кулацкий форпост там сорганизовался в деревеньке Лесные озера. Голод подбирается к Питеру. Кулачье и спекулянтов без околичностей — к стенке. Да осматривайся, чтоб самого не кокнули. Но систему не разваливай. У тебя есть тенденция искать блох у руководства уездов и волостей. Я ее не одобряю. Я раньше с тобой нянькался, панькался — теперь держись. Все. Попутного ветра!
Крюков слабо отозвался на рукопожатие и немного оглушенный вывалился в приемную. Он никогда Скокова подобным не видел. Так вот какими суровыми и жесткими они способны обернуться?! Еле знакомые Тункель и Вальцев — ладно, но Скоков? Симпатичный, отзывчивый Скоков…
Еще не зная, однако, что его ожидает в поездке, Крюков глубоко запрятанной клеточкой мозга уже предугадывал, какой будет ориентировка. В то мгновение он понял все про себя — все, что с ним произойдет в ближайшие месяцы.
Вечером он покидал Петроград, вдыхая по дороге на вокзал пряный от весны и колкий воздух, пригнанный ветрами с Финского залива. Тускло-коричневые внутренности почтового вагона, отдающие прокисшими щами, поглотили Крюкова. Под полом треснуло, в окне дрогнул и поплыл голубой фонарь, и колеса дробно защелкали на стыках, наращивая надоедливый и двусмысленный звук, возбуждавший и радостное ощущение командировочной свободы, и грызущую душу тревогу: в Лож-го-лово, в Лож-го-лово!