Жестокий век - Исай Калашников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А ты знаешь, кто такой Хутула? – Даритай-отчигин лучил у глаз морщинки. – Тебе посчастливилось. Наш род, род Кият-Борджигинов, из всех потомков праматери Алан-гоа самый прославленный. Кто был избран на курилтае первым ханом? Наш дед Хабул. Кто правит нами сейчас? Брат нашего отца Хутула. Кто будет править после него? Может быть, кто-то из сыновей Хутулы, а может быть, кто-то из нас, сыновей Бартана. – Даритай-отчигин горделиво расправлял узкие плечи.
Он приходил в юрту Оэлун, будто хозяин, зло и визгливо кричал на Хоахчин, за самую малую провинность стегал плетью Хо. Устав от криков и рассуждений о своем прославленном роде, он умолкал и посматривал на Оэлун так, что у нее вспыхивало лицо, ей хотелось плотнее запахнуть полы халата. Весь он, маленький, худотелый, с тонкими, женскими ручками, с масленым блеском в щелочках хитрых глаз, был ненавистен Оэлун, но она молча терпела его. Однажды терпение кончилось.
Как-то Даритай-отчигин по своему обычаю стал рассуждать о делах своего рода.
– Все заботы на мне. Братья воюют, наводят на свои имена золотой блеск славы, а я тружусь с утра до ночи, подгоняя ленивых харачу. Какая мне в этом радость? А если братьев убьют, тогда уж и вовсе все на меня ляжет. Твой Есугей, как безумный, лезет в самое горячее место…
Оэлун не то чтобы забыла обещание Есугея – в случае его смерти будет отпущена домой, – она почему-то ни разу не подумала, что он может быть убит. Но сейчас, слушая Отчигина, вдруг представила себе, что Есугей мертв… Она сразу покинет эту юрту, этих людей. Вот только Хоахчин и Хо будет жалко. А может быть, слуг отдадут ей?
– Тебе что-нибудь говорил Есугей обо мне, когда уезжал? – спросила она Отчигина.
– А что он должен был говорить? – прижмурился Даритай-отчигин.
– Ну, если он… Если его убьют, то…
– Что тут говорить! – перебил ее Даритай-отчигин. – Обычая не знаешь? Его убьют – остаюсь я. Ты будешь моей женой.
– Но я не жена Есугея! Почему я должна перейти к тебе?
– Не жена, так невеста.
– И не невеста!
– Будь ты хоть его собакой, это все равно.
Такого Оэлун не ожидала, вспыхнула:
– Ты врешь, что он тебе ничего не говорил! Врешь, маленький и зловредный хорек!
– Что ты сказала? Что ты сказала? – Даритай-отчигин побелел, его глаза-щелки открылись, и Оэлун впервые разглядела, что они серые с зеленью, как у Есугея.
– Я тебе еще и не то скажу!
– А это видела? – Даритай-отчигин поднял плеть. – Я тебя сейчас научу почтительности! Ты у меня навек запомнишь!..
Оэлун выхватила из очага горящую головню, пошла навстречу ему.
– Уходи отсюда, пока не выжгла твои белые глаза!
Даритай-отчигин попятился, задом вывалился из юрты, Оэлун вслед ему бросила головню.
Немного погодя пришла Хоахчин. Она все слышала, видела позорно отступающего Даритай-отчигина, ее распирало от смеха, она пыталась сдержаться, но это ей не удалось. Зажала рот руками, перегнулась пополам, затряслась, всхлипывая.
Оэлун какое-то время смотрела на нее сердито, потом тоже засмеялась. Впервые за все время, как попала сюда, ей стало весело, вспышка гнева свежим ветром омыла душу.
Перестав смеяться, Хоахчин быстрым испуганным шепотом спросила:
– Что теперь будет? Ой-е, пропала твоя голова!
– Ничего со мной не будет! Не боюсь я их.
Хоахчин с восхищением смотрела на нее и качала головой.
– Красивая фуджин, о-о, какая красивая! Я так тебя люблю! – И тут же улыбнулась. – А он-то, он-то… Задом, задом… Ой-е! Ой-е!
И снова покатилась со смеху.
В дверь просунулась недоумевающая рожица Хо.
– Иди отсюда! – прогнала его Хоахчин.
Оэлун поправила в очаге дрова, присела перед огнем. У нее на родине дров нет, там жгут сухой навоз – аргал. Он горит ровным, спокойным пламенем. Огонь в очаге не буйствует, как здесь. Все здесь иное, даже огонь.
– Хоахчин, если я выберусь отсюда, ты поедешь со мной?
– Нет, фуджин, тебе не выбраться отсюда, – вздохнула Хоахчин. – Я бы поехала…
– А тебе хочется домой, Хоахчин?
– Домой? – Она закрыла глаза. – Я не знаю, фуджин. Там мне жилось плохо. Ой-е, как плохо! Но там отец. Он уже старик. Он так надеялся на меня и на нашего Хо. Теперь у отца никого нет.
– Я буду молить небо, чтобы…
Оэлун недоговорила. В курене возник шум, послышались крики, топот множества ног. Она выглянула из юрты. Люди бежали мимо, вверх по пологому склону сопки, возбужденно размахивали руками.
– Едут! Наши едут!
– Ну вот, – сказала она, – вот…
Примчался Хо, позвал:
– Пошли смотреть!
– Пошли, – сказала и Хоахчин.
Они поднялись на сопку. С ее круглой, поросшей степной полынью макушки видна была долина, прорезанная высохшей речушкой. По долине узкой лентой двигалось войско. Впереди конники, за ними закрытые и открытые повозки и повозки с неразборными юртами, за обозом снова конные. Пыль, поднятая множеством копыт и колес, густым облаком вползала на противоположный склон долины, там, на вершине склона, в лучах предзакатного солнца становилась розовой, и Оэлун казалось: вся долина охвачена пожаром. Тревожная теснота сдавила ее сердце.
Всадники приближались. Уже можно было разглядеть их лица, и толпа на сопке притихла в напряженном ожидании. Тишину разрушил звонкий детский голос.
– Эцэге!7 Эцэге! – ликующе завопил мальчишка и бросился вниз, навстречу всадникам, его догнала мать, за ручонку потащила назад.
Усталые лошади медленно поднимались в гору, скрипела под копытами кремнистая земля. Оэлун вглядывалась в темные от пыли незнакомые ей лица воинов. Есугея среди них не было. Всадники поднялись на сопку, встречающие облепили их со всех сторон, и нестройная, бурливая толпа покатилась в курень. Оэлун потеряла где-то Хоахчин, выбралась из толпы и пошла в свою юрту.
Курень шумел на тысячу голосов: смех, плач, крики, звон стремян и оружия, скрип повозок и стук копыт – все сливалось в сплошной неутихающий гул. Оэлун то садилась у очага, то вскакивала, беспокойно вслушиваясь. Неужели Есугей погиб? Сейчас она не знала, радоваться ей или горевать. Если погиб, что ждет ее? «Неужели отдадут Отчигину? О вечное синее небо, о великая мать-земля, чем я прогневила вас, за что мне такая доля?»
Хоахчин ворвалась в юрту.
– Везут! Ой-е, везут! – заметалась, раскидывая постель.
Перед юртой остановилась повозка. Нукеры осторожно сняли с нее Есугея. Ими распоряжался высокий старик с реденькой седой бородкой. Хоахчин успела постлать постель. Старик сам проверил, мягкие ли войлоки, поднял выше изголовье. Нукеры уложили Есугея, укрыли одеялом. Оэлун приподнялась на носках, через плечи нукеров глянула на Есугея. Бледный, скуластый, он лежал с плотно закрытыми глазами, на виске рядом с рыжей косицей быстро-быстро билась синяя жилка. Живой.
Нукеры ушли. Старик приказал Хоахчин вскипятить воды, поманил пальцем Оэлун.
– Помоги мне.
Он заставил ее поддерживать голову Есугея, сам начал осторожно снимать с его груди грязную, со следами ссохшейся крови повязку. Чуть ниже ключицы темнела широкая рана. Оэлун зажмурилась, отвернулась.
– Боишься? – спросил старик. – Привыкай.
Промыв рану теплой водой, он отвязал от своего пояса кожаный мешочек, достал из него сухие зеленые листья, подержал их над кипящим котлом и, что-то нашептывая, залепил ими всю грудь Есугея. Тот не приходил в себя, тихо, сквозь стиснутые зубы, постанывал; его голова была сухой и горячей. Старик перевязал рану чистой холстиной, заварил в котле какие-то корни и, остудив, напоил раненого.
– Теперь ему будет легче. – Он впервые внимательно посмотрел на Оэлун. – Твои глаза полны печали. Не горюй, дочка, не иссушай свое сердце. Путь каждого из нас предопределен небом. Тут уж ничего не поделаешь. – Помолчал. – Немного погодя ты еще раз дай ему попить этого отвару. Я приду рано утром.
Ночью Есугей начал бредить. В бешенстве выкрикивал какие-то непонятные слова, пытался подняться. Оэлун позвала Хоахчин, они вдвоем прижали его к постели, но он все порывался встать.
– Тише, ну, тише, – вполголоса уговаривала его Оэлун.
Он затих, прижал ее руку к щеке и отчетливым шепотом произнес:
– Эхэ!8 Эхэ-э! – застонал капризно-жалобно, как маленький ребенок.
Хоахчин держала над головой светильник и, всхлипывая, говорила:
– Бедный господин! Ой-е, как ему больно!
Оэлун уже не думала о себе. Недавние мысли о своем будущем отлетели прочь. Перед ней был слабый, умирающий человек, и она не хотела, чтобы он умирал, чтобы ему было больно и тяжело. Она гладила Есугея по жестким рыжим волосам, по пылающим щекам, а он все крепче прижимал ее руку, будто эта рука могла помочь ему выбраться из небытия.
Неизвестно, сколько дней и ночей пролежал он в беспамятстве. Уже мало кто надеялся, что он сумеет подняться. Лишь старик Чарха-Эбуген был спокоен.
– Есугей не умрет. Будет жить Есугей.
Перед юртой он воткнул в землю копье с насаженной на него черной войлочной лентой – знак того, что здесь находится тяжелобольной и вход в юрту воспрещен. Все заботы о больном легли на Оэлун и Хоахчин. Бессонные ночи измучили их. Оэлун потеряла всякое понятие о времени. И когда Есугею стало лучше, она с удивлением увидела, что пришла зима. Над землей, убеленной снегами, разгуливали злые вьюги. Ветер свистел в ветвях старой сосны, ее ствол тяжко, натужно скрипел, хлопья снега падали в дымовое отверстие юрты и, не долетая до пола, исчезали, расплавленные жаром очага.