Индийское кино (сборник) - Сергей Переляев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Толян, – говорю я ему честно, хотя понимаю, что это может повлечь за собой самые неожиданные последствия, – скажи мне на милость, чего они там все плюются, бросаются туалетной бумагой и снимают штаны? Это так в футболе принято?
– Да ты чего!!! – закричал возмущённо Толя. – Такая игра! Какой там плюются?! Совсем ошалел? Я с тобой и говорить-то не буду после этого. Тебе только балет смотреть, а не футбол! – и повесил трубку.
А я думаю, действительно надо лучше балет посмотреть. Там точно никто дымовуху не устраивает. Хорошее дело, наверно, балет. Единственное, что мне там не нравится, это то, что все мальчики в обтянутых штанах прыгают. Неприятно. Тоже, пижоны! Будто не могли обычные брюки надеть!
Моя любовь
Это было в то лето, когда мы с Таней Подгородецкой гуляли вместе во дворе и Таня называла меня тюленем и очень славно смеялась, видя моё явное недоумение по поводу того, что я, оказывается, тюлень.
Однажды вечером мы решили пожениться. То, что мы любили друг друга, было очевидно, но мы знали точно, что наши родители никогда не договорятся. Дело в том, что моя мама работала преподавателем литературы в одном из наших городских институтов, и за это Танины родители ругали её «интеллигенцией». Что это слово значит – этого я никак не мог понять, но знал точно, что скорее Танины родители повесятся, чем будут дружить с моей мамой. Папа мой, в свою очередь, говорил про Таниных родителей такие слова, которые в нормальных книгах не пишут, и было непонятно, то ли он заступается за маму, то ли просто тоже не любит Таниных родителей.
Короче говоря, выход был только один. Бегство. Я знал одно укромное место в рощице за домом, там можно было пожить, пока не начнёт холодать. А дальше было бы видно.
– Ну что, Тань, – спросил я свою невесту, – согласна ты быть всегда вместе, и в печали, и в радости?
– Да не проблема, – отвечала очень серьёзно Таня Подгородецкая.
И мы пошли.
Приходим в это укромное место в рощице, и тут начинается гроза. Гром, молнии, земля дрожит то ли от страха, то ли от восторга. И мы, сжавшись, сидим на одном большом пне, оставшемся от спиленного или, может быть, ровно сломанного дерева.
– Тань, – сказал я, – ты знай, что я за тебя готов пожертвовать жизнью!
– Это хорошо. Но кто тогда заботиться обо мне будет, если ты пожертвуешь? У меня же теперь, кроме тебя, никого нет!
– Да нет, я буду и заботиться, но в принципе-то готов и жизнью, если что!
– Слушай, – вдруг довольно резко сказала Таня, – ты какой-то дурак! Тебе бы только пожертвовать жизнью, а за что – неважно!
– Верно, – почему-то согласился я. – Тогда не буду. Буду жить девяносто четыре года, как прабабушка, и пока всех не похороню – не умру.
– Вот и славно, – улыбнулась Таня.
Какое-то время мы, как два героя какого-нибудь заумного фильма, сидели молча спинами друг к другу и мокли под сумасшедшей грозой. Потом Таня сказала:
– Слушай, мне чё-то холодно.
– И мне, – сказал я.
Ещё какое-то время царило молчание. Потом я сказал:
– Слушай, Тань, давай договоримся, что ровно через тринадцать лет, когда нам уже будет по восемнадцать, мы встретимся точно на этом месте, пойдём в загс и тогда уже точно поженимся, а сейчас всё пока – по домам.
– Прямо вот так вот? – спросила Таня.
– Вот так, – очень уверенно ответил я, потому что к холоду постепенно добавлялся ещё и голод.
– Ну, это как-то несерьёзно, – ответила Таня. – Даже часа вместе не прожили… – и вроде бы на секунду расстроилась, но тут же спохватилась: – Хотя вообще-то ты прав, конечно. Но через тринадцать лет – точняк? На этом же месте?
– Слово кабальера, – отчего-то вырвалось у меня, хотя я не знал, кто такие кабальеры…
Гроза по-прежнему бушевала, и мы, насквозь мокрые и счастливые, шли в сторону наших домов.
И только когда я уже звонил в звонок своей квартиры, мне почему-то стало на мгновенье страшно: я-то приду ровно через тринадцать лет в то место, где мы были, – ещё бы, ведь слово какое дал, но что если Таня обо всём за это время забудет?..
Но я быстро перестал об этом думать, потому что мама открыла дверь и сказала, что у неё для меня сюрприз: она купила мне железную дорогу, о которой я давно мечтал. Да и Таня ничего не забудет! Разве она хоть раз меня обманула? Нет. Значит, и насчёт нашей встречи можно не беспокоиться!
Скоро будет август
Вот эта дорога. Домик вдалеке, где раньше жил старик козопас. Всегда ходил по горе со своими козами. Где они содержались (а штук пятнадцать коз было, не меньше) – никогда я не понимал. Когда дорога закончится, будет рощица. Там орешник, но что сейчас, что раньше там были только зелёные, твёрдые, кисловатые на вкус орехи. Может, это какие-то дикие орехи и их вообще есть нельзя? Когда-то я считал, что это настоящие лесные орехи, потому что рощица ведь лес, хоть и маленький; но орехи никогда не созревали, так я их толком и не поел. Однажды только попробовал, поэтому знаю – кислые.
Бабушка отчётливо помнит, что было до войны, а моё детство, за которое я так сильно бабушку люблю, она уже не помнит и путает с детством мамы, тёти, сестры. Всё переплелось у неё в голове, только особняком стоит в памяти вечер, когда к ним на танцы пришёл кучерявый смуглый парень и пригласил её. Через двадцать восемь лет он станет моим дедушкой, но пока я совсем ни при чём. Бабушка помнит свой город, его, подруг, станцию Глотовка, куда эвакуировали из Карачева всех, кто не мог идти на фронт, и ей неведомо даже, что нет такой больше страны – Советский Союз, ей нужно потанцевать сейчас с этим кучерявым, да сделать так, чтобы не обиделся Павлик, чтобы не заревновал…
Смерти бабушка не боится. Она, может, о ней никогда всерьёз и не думала, но после того как не стало деда, она смерти даже как будто немножко ждёт. А всё, что здесь, – интересно, но это уже не главное. Танцы, песня «Сталин – наша слава боевая, Сталин – нашей юности полёт», которая пелась их комсомольским хором, Павлик, письма в коробке из-под тульского пряника – ей надо срастись со всем этим. Я понимаю это и люблю бабушку даже сильнее. Она готова меня отпустить.
Ничего для меня не значит, что сел на одиннадцать лет Димка, у которого возле двери на синей краске было выцарапано ключом «Super club». Может, даже за что-то серьёзное сел, но мне это не мешает любить его. Димка по правде был суперский, со своими пугачами из велосипедных спиц и уменьем вырвать одним тычком два ребра. Пусть он сел. Он от Русли-фаната меня защитил. Русля хотел, чтоб я в цементе застыл босыми ногами, и я бы застыл, я Руслю боялся. А Димка шёл мимо, так Русля после Димкиного удара сам в этот жидкий цемент полетел, прямо мордой своей противной в массу вязкую шлёпнулся и в слюнях чуть не захлебнулся от обиды. А Димка меня тогда ещё чаем угощал с тортом, на такси катал и как-то вскользь совершенно правильно сказал, что президентом американским будет Буш. Тогда был Рейган, до выборов оставалось ещё полгода, а Димка уже всё знал. Значит, и насчёт того, что он телепат, было правдой. И сахар у него дома был коричневый, но не потому, что жжёный, а потому, что из Африки; я теперь точно знаю, что Димке можно верить.
Лето скоро закончится. Ещё только конец июля, но уже грунт порезче хрустит под ногами, что-то рыжеватое, строгое готовится проникнуть в жизнь. На всё будет наведён фокус, плотней станет небо, не будет уже июльского чувства, что мы все в прозрачном полиэтиленовом пакете. И покажется вдруг, что плюс восемнадцать – очень даже тепло и на дождливое лето пеняли мы зря.
Зайду в магазин. Куплю арбуз, поедим с бабушкой на ночь. Вот здесь, здесь был деревянный городок и шалаш, здесь Мухан целовался с красивой-красивой девчонкой. Сколько Мухану было лет тогда? Конечно, меньше, чем мне сейчас. А я до сих пор таких красоток не целовал. За что Мухан им нравился? Он и не говорил-то почти ничего. Сурово смотрел, вино глотал; правда, здоровый был, майку без рукавов носил, так мышцы еле в разрезы для рук пролезали. Днём Мухан должен был работать на деревообрабатывающем комбинате, но он сбегал с работы и играл с нами в футбол. Матерился так, что трескалась кора земная, но чувствовалось, что он добрый. С такими мышцами нетрудно, наверно, быть добрым: всё ведь в твоих руках! А если так, чего выступать?
Вот и до военторга дошёл. Тут жил толстый Андрей. Все шоферы автобусов возили его в кабине, разговаривали с ним шумно и важно, и позже толстый Андрей и сам стал на автобусе работать. Пончик была его кличка. Как-то Лёша Хаецкий вынес гитару, и я сыграл Цоя «Белый снег». Пончик принёс, тут же сбегав домой, чёрную потрёпанную книгу о группе «Кино» и мне подарил. А месяца через два мне купили новую осеннюю куртку, так что старую, кожаную, которая, честно, мне и не нравилась никогда, я пошёл дарить Пончику. Но он не взял. Сказал, что больно уж крутая для него. Странно, она только что кожаная, а так обыкновенная. Но Андрей не взял. Кому-то я её другому подарил, не помню уже кому.