Неторопливый рассвет - Анна Брекар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Карим сидел на скамейке и ел сандвич, завернутый в блестящую от жира бумагу. Когда наши глаза встретились, он опустил руку с сандвичем и устремил на меня взгляд, полный такой печали, что я замерла, и на миг мне показалось, что уличный шум смолк, уступив место непрерывному рокоту, словно волны бились о набережную.
Он встал и подошел к скамейке, на которой я сидела, боясь пошевелиться. Я не могла ни сказать ему, чтобы он ушел, ни пригласить сесть. А ему, похоже, только и надо было усесться рядом со мной, чтобы больше не быть в одиночестве.
Мы сидели рядышком, ничего не говоря, он держал в руке сандвич, о котором забыл. Давешний рокот волн стал единственным звуком под старым каштаном, поглотив шум городской суеты вокруг нас. Мои глаза сами собой закрывались, словно присутствие незнакомого человека убаюкивало меня.
Когда я уже почти задремала, он наконец откашлялся и сказал на плохом французском:
– Ты есть мороженое?
Я посмотрела на него озадаченно: он что, за девчонку меня принимает? Девчонкой я отнюдь не выглядела, так что ошибиться он не мог. Что-то ласковое в его взгляде помешало мне возмутиться. Я ответила тем же спокойным тоном, каким он задал вопрос:
– Да, почему бы и нет.
Я посмотрела ему прямо в глаза, и он со вздохом положил свой сандвич на скамейку.
– Я живу вон там. – Он кивком указал на квартал за вокзалом.
У меня было странное чувство, что с ним единственным мне предстоит отныне разговаривать, спать, есть. С этим чувством я и сказала ему заведомую неправду, меня саму удивившую:
– Я никого не знаю в этом городе.
У него были длинные, тонкие руки, мягкая, почти робкая манера говорить. Улыбался он мало, сказал, что очень рано потерял мать. Он был студентом, учился на архитектурном. Я не задавала ему никаких вопросов в тот первый раз, мне не хотелось ничего больше знать об этом человеке.
Назавтра мы поднялись в квартирку в мансарде, которую он занимал, прямо напротив парка. Я следовала за ним, глядя со стороны, как я за ним следую. Странное чувство раздвоенности, от которого слегка кружилась голова, но это не было неприятно. Я говорила себе, что это не совсем я вхожу сейчас в сумрачный коридор. Не я, другая, которую взбаламутила июльская жара. Он открыл дверь квартиры и впустил меня первой. Жалюзи были опущены, чтобы не дать летнему свету литься в комнаты. Но яростное солнце все равно раскаляло дерево, молотило своим золотым кулаком по крыше, словно желая пробить ее насквозь.
Он ввел меня к себе, как королеву, и я села на диван, сжав колени. Он принес мне фруктового соку, включил музыку, так ничего и не сказав, наверно, он вообще не любил говорить, я могла говорить за двоих, а он за двоих молчал. Потом, когда мои слова иссякли, словно выдохлись слишком долго бежавшие лошади, когда я дрожала, обливаясь потом, он окутал меня своим молчанием.
Именно этот момент он выбрал, чтобы увлечь меня в другую комнату. Там была только большая кровать, ничего больше и не поместилось бы, а на стене висел постер – голая женщина сидит, раздвинув ноги, и сладострастно облизывается.
Молчание Карима было мягким, как хорошая земля. Мягким и легким. Он сидел передо мной, и в этом молчании возбуждался его член. Он вырастал быстрее, чем похожие на него цветы дигиталиса. И ему понадобилась не неделя, а всего несколько минут, чтобы достичь своего волнующего расцвета. Если я верно помню мамины уроки ботаники, это растение больше похоже на гриб, чем на цветок. Я мысленно перебрала ядовитые грибы. (У меня в прихожей висит большой постер «Грибы наших лесов»; под фотографиями грибов стоят их названия и комментарии: съедобен, опасен, ядовит, смертельно ядовит.)
Лежа на кровати в полумраке комнаты, укрывшей нас от безмолвной ярости лета, я задавалась вопросом, каково же это растение, выросшее в моих руках, – смертельно ядовито или съедобно. Надо было бы поинтересоваться у матери на этот счет:
– Как ты думаешь, мне не стоит его пробовать?
Но я не затем поднималась на пятый этаж, чтобы дожидаться разрешения матери или ее мнения о том, что ядовито, а что нет. И я отдалась этой незнакомой стихии, этому серому, обволакивающему молчанию.
У Карима было худое, слишком худое тело. Когда я его трогала, мне казалось, будто я трогаю деревяшку, что-то гладкое и твердое. И это тоже успокаивало. Не было ничего тайного в его вставшем члене, напоминавшем мне ручку лопаты, которой я работала в саду.
Я познавала не столько его, сколько самое себя. Когда он брал меня, я была невинна и не ощущала особых эмоций. А потом во мне медленно разгорался свет, озаряя нечто такое, о чем я и не подозревала. Закрыв глаза, чтобы лучше видеть, что происходит в этой темноте, которая, похоже, была мной, я открывала неведомые доселе внутренние просторы.
После любви я укрывалась в его молчании, как будто нам пришлось вместе пересечь эти просторы желания и наслаждения, чтобы дать тишине окутать нас целиком. Я смотрела, как свет, просачиваясь сквозь жалюзи, ложится полосами на его тело, смотрела, как он спит в духоте послеполуденного часа.
Стоит знойное лето, и мы видимся почти каждый день. Свидания назначаю я, властно, грубо. Я не узнаю себя, неужели это я, дочь моей матери?
Я не хочу видеть его вечерами, только после полудня. Когда я прихожу в мансарду, он уже ждет меня, раздетый, горя от нетерпения. Я не спрашиваю себя, люблю ли я его, то, что со мной происходит, слишком далеко от слова «любовь», которому меня усердно учили. И каждый раз, когда я прихожу к нему, какая-то часть меня остается стоять у подъезда. Мне кажется, я знаю, что одно лишь мое тело тает в его руках, что я не могу дать ему остальное, потому что подле него остального не существует. С ним я живу только настоящей минутой и этим заливающим меня светом, от которого перехватывает дыхание.
После любви мы лежали рядом на кровати, нагие и безмятежные, будто на пляже. Я слышала морской прибой и вспоминала жаркие летние дни в Тоскане и ласковое солнце под соснами. Я говорила себе, что здесь, где мы сейчас, мы с Каримом очень похожи. В эти минуты я была такой же одинокой, такой же чужой, как он.
Мне нравилось, как он занимается любовью, – долго. Его, казалось, больше заботило мое удовольствие, чем его собственное. Когда он входил в меня, было такое ощущение, будто он меня баюкает; грань между «внутри» и «снаружи» размывалась, я чувствовала, что таю на нем и одновременно крепну. Я уже не знала, движется ли он взад-вперед внутри моего тела или, наоборот, все мое тело охвачено этим покачиванием.
Карим никогда не просил большего, и я была счастлива. Он был нетребователен, не хотел бывать со мной на людях или проводить вместе ночи, не претендовал на мое общество в долгие воскресные часы, что тянутся между сиестой и футбольным матчем.
Один-единственный раз мы были вместе в кино. Мы спустились по лестнице, переступили порог дома. По другую сторону улицы, на пустыре, находилась автостоянка. Позади нас вокзал. Я чувствую, что мне страшно: вдруг меня узнают. Вдруг кто-то именно сейчас пройдет по пустырю и увидит меня рядом с ним. Виноватая в послеполуденном свете, я иду с ним у всех на виду. Как будто следы наслаждения заметны издалека, как будто оно окружает меня нимбом. Давнее-давнее чувство вины поднимается во мне, связанное с этим наслаждением, которое должно быть засекреченным и храниться в тайне.
Нет, урезониваю я себя, нет никаких шансов встретить кого-то знакомого, и все же страх не отпускает меня: вдруг кто-нибудь увидит нас с Каримом и расскажет – но что расскажет и зачем? – моей матери. Идти с Каримом по улице кажется мне неприличным, куда более неприличным, чем лежать с ним голой в его комнате. Я не знаю толком, откуда взялось это чувство стыда. То, что с нами происходит, не укладывается ни в какие рамки, о нем не расскажешь никакими словами. Мне кажется, что идти рядом с этим мужчиной – значит выставить напоказ что-то, что должно быть скрыто, чему нет места в обыденной реальности летних улиц. Быть может, где-то в другом городе, на другой широте я могла бы идти с ним рядом.
Я поняла это в тот летний послеполуденный час: единственное, что мне можно, – приходить к нему днем в его тесную квартирку под крышей, потому что там мы одни и нас никто не увидит.
Я помню, как, выйдя из кино, отошла от него на изрядное расстояние, давая понять, что я с ним незнакома. Никто не должен знать, что мы вместе ходили в кино, пусть все думают, будто нам по чистой случайности по пути.
Я избегала заговаривать с ним; весь сеанс сидела, точно кол проглотив, как будто десятки пар глаз в зале наблюдали за мной.
Вернувшись к нему, мы со страстью предались любви. Я была ненасытна, я хотела, чтобы он брал меня снова и снова, пока не сотрутся границы моего тела, пока оно не растворится в сгущающихся сумерках, в голосах из репродукторов с близкого вокзала, в скрежете металла по металлу и криках ласточек.
Я ничего не объяснила, надеясь, что он поймет без слов то, что я и самой себе не могла внятно объяснить.