Рос и я - Михаил Берг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Честно говоря, Дмитрий Сергеич подозревал его в склонности к мужеложеству. Он любил свою мать и жалел отца. Книжное дело не прельщало его, он жил на проценты, официально считаясь патроном двух крупных издательств, хотя не прочел за свою жизнь ни страницы, выпущенной им самим, ибо ненавидел прошлое, презирал настоящее и мечтал только о будущем. Он считал себя дилетантом-философом, равнодушно относился к своей и чужой смерти; известие, что его мать приняла магометанство и стала женой одного престарелого турецкого писателя, поселило в нем недоверие к любой религии за исключением буддизма, который он рассматривал как постскриптум человеческой истории, нимало не смущаясь его древностью. Граф был фаталист, стены его квартиры были увешаны увеличенными цветными изображениями мандал, висел портрет Юлиана-отступника; в юности он увлекался Юнгом и не сомневался в том, что чертеж человеческой судьбы напоминает негативную фотографию, и если подобрать соответствующий проявитель, то очертания проступят, пусть не до конца отчетливо, но по меньшей мере эскизно. Транскрипция судьбы — словесная арабеска; фраза может быть ключом, открывающим секретный замок. Он обожал разгадывать криптограммы и ненавидел политику, гордился своим классовым чувством, сетовал на то, что людей на Земле стало слишком много, когда-то любил эпатировать общество изысканными цитатами из Мальтуса и Ю Цина. Он не желал никому зла, только хотел, чтобы ему не мешали. Граф Дмитрий Сергеич Сиверс был сумасбродом, чудаком и филантропом. Он, утаивая это от прессы, помогал двум молодым репортерам, решившим вытащить из лап большевиков одного скрывающегося на острове в излучине Оки знаменитого философа, и одной девице-горбунье, каждое первое число отправляя ей в голубом конверте любовное послание и небольшой чек на предъявителя.
Его любовные истории были неуклюжи и быстро набили ему оскомину. В детстве он был полувлюблен в свою кузину с толстыми ляжками и очаровательным пушком на щеках, потом в свою тетку, которая приучила его к прерванному коитусуи, эксплуатировала оральные сношения, чтобы не допустить кровосмешения. Сначала он любил ее, потом ненавидел, затем стал уважать. Тетка жила почти рядом, через квартал, во дворце великого князя, будучи его любовницей, хотя после провозглашения Петербурга вольным городом титулы потеряли смысл, и почти вся знать перебралась в столицу Вольной Сибири Оренбург. Учась в университете, граф Сиверс написал работу о Гражданской войне, которую ретроспективно сравнивал с семейным адюльтером, после которого каждая сторона отдала предпочтение своему полу: Сибирь он окрашивал розовым лесбийским цветом, Красную Россию — голубым гомосексуальным, и лишь Петербург тонул у него в тумане фатальной неопределенности. Назвав хиреющую монархию старой лесбиянкой-мастурбаторшей, а большевиков — угрюмыми педерастами, он нажил себе врагов больше, чем можно было предположить, и был объявлен персоной нон грата по обе стороны границы. Сначала это его забавляло, потом бесило. Жить в городе-острове, в условиях непрекращающейся блокады, не имея ни профессии, ни потребности и необходимости зарабатывать себе на хлеб, и знать при этом полгорода в лицо — было утомительно. Беря уроки у чемпиона в легком весе, он освоил стремительные боковые удары и впоследствии, набрав с годами вес, продолжал поражать соперников бешеными свингами. Он был вынослив, как гончая, хорошо потел, ощущая от этого облегчение, и теперь, мчась на головокружительной скорости по шоссе, которое заглатывалось его машиной, как итальянские спагетти, чувствовал себя в возбуждении, напоминая беговую лошадь перед стартом. Он жаждал усилия, напряжения, противоборства, ему хотелось задушить угрюмого врага собственными руками, борясь с ним, как с женщиной, и его унижал холод револьвера под мышкой. Тот человек, которого он подозревал, по слухам, был поразительно похож на него: только выше ростом, крупнее, с шапкой лохматых курчавых волос, огромный верзила с садистскими наклонностями, несомненный женоненавистник, ибо убивал — и достаточно изощренно — только дам, распарывая им живот от паха до горла и запихивая им в рот их собственные кишки. По картотеке жандармерии он значился под именами Сильвестра Петрова, Саввы Никонова, месье Лагранжа. В том, что он наемный убийца, не сомневался только граф Дмитрий Сергеич. Остальные считали его заурядным маньяком-дилетантом, однако их можно было понять. Они не знали того, что знал граф Сиверс, однажды в течение получаса рассматривавший фотографические копии документов архива мистера Дегарделли, веером разложенные перед ним услужливым секретарем посланника. Затем пальцы собрали фотографии, раздумчиво потасовали их, как колоду карт, после чего вся пачка полетела в камин. Транскрипция фактов, проступавшая через подоплеку последнего обстоятельства, с фатальной очевидностью доказывала, что агентом большевиков был не кто иной, как сам мистер Дегарделли — английский посланник и лучший друг графа Сиверса. Быстрая перестановка в пространстве причудливой гипотезы привела почти к очевидному выводу: у магического треугольника должна быть третья сторона и третий угол. Кто он? Не един ли он в трех лицах? Не софизм ли утверждение, что любая фигура стремится к устойчивости и симметрии, и надо ли обладать чрезмерно испорченным воображением и изощренным умом, чтобы обнаружить превосходство цифры «три» перед «двойкой»? Цифра ненавидела цифру, буква букву, презирая в ней не что иное, как наружный вид. Когда эта мысль пришла в голову Сиверсу, он сначала обрадовался, затем опечалился. Ему не принадлежало ничто в этом мире, даже собственные мысли. Чтобы убедиться в этом, он еще ночью прошлепал босиком в библиотеку, чтобы найти там том Лукиана. Кажется, диалог «Суд гласных». Да, так и есть. Значит, он не больше, чем тень самого себя и двойник собственного преступления. Выхода не было. Пусть считают, что попал в западню и стал жертвой обстоятельств и собственной самонадеянности.
Сильвестра Петрова так и не найдут, зато у него будет совершенное алиби…
Накрапывал дождь, когда, мягко шурша шинами по деревянному настилу моста, он свернул на усыпанную гравием дорожку и, убедившись, что за ним нет хвоста, покатил по аллее, слыша, как ивовые ветки, издавая нежный звон, царапают его «vоlvo». Гуляющих почти не было. Еще три-четыре поворота, и машина уперлась в тупик. Он загнал ее поглубже в кусты, досадливо морщась от скрежета дерева по металлу. Затем распахнул дверцу и прислушался. Город шумел где-то там, отделенный от него зеленой зоной. Тишина, хруст веток и шелест листьев, возможно, от ветра, возможно, от осторожных шагов. Треугольник должен быть замкнут. Двойник должен существовать. Граф Сиверс вздохнул и стал снимать пиджак.
Через десять минут раздался негромкий выстрел. Эхо было сухим и коротким.
4
Мы можем согласиться с пресловутым Графтио, что припадки романтического натурализма (или натуралистического романтизма), характерные для межвоенной литературной ситуации (которым в полной мере отдал должное и Ялдычев-младший, хотя другой рецензент определяет его манеру письма как «неореалистическую» и обвиняет его в слишком слепом и безусловном следовании натуре), действительно говорят о гипнотическом влиянии социальной жизни и о вербальности сексуальной атрибутики. Однако даже Дик Крэнстон замечает, что быть копиистом действительности не всегда банально, особенно если присутствие в мире окрашено блаженной принадлежностью к его роковым минутам. Сам Александр Инторенцо замечал, что «есть особая прелесть в причастности к делу, обреченному на поражение». Конечно, подобная позиция самонадеянна и странна, как странен взгляд из XXVI века в XX. Тот же Инторенцо оставил достаточно емкие и лаконичные описания своего приятеля, с которым он познакомился позже, чем с другими членами тайного общества, уже двадцатилетним. Он был старше Ювачева всего на год, однако и его поразила нарочито англизированная внешность приятеля: этот высокий худощавый блондин был одет в серый спортивный пиджак, короткие брюки и толстые шерстяные чулки до колена, мило рифмующиеся с черным котелком, каких тогда решительно никто не носил. Сам Александр Инторенцо, не уступая в росте Ювачеву, был во многом его противоположностью, хотя многие их считали близнецами. Модные шикарные костюмы, с которыми прелестно дисгармонировали яркие, безвкусные галстуки, несколько пухловатое лицо, отмеченное роковой красотой, которую не портили, а оттеняли испещрявшие шею — и лишь немного щеки и подбородок — сухие оспины. Дребезжащий трамвай, в котором он ехал, после того как Ювачев-младший вскочил на площадку в месте, где закруглялись рельсы, на углу Бассейной и Литейного, тащился по ночной улице, инстинктивно убыстряя ход после каждого черного ворона, ожидавшего ездока у беззубого рта пустой подворотни. Россия омывалась восьмью морями, ночной Литейный угостил их видом восьми черных воронков. Жили они по соседству. Введенеевы на Надеждинской, Ювачевы на Съезжинской. То, как они сошлись, лучше передают цитаты: Блок, камень, вода, лед, огонь; в немецком Шустер-клубе, чтобы выпить на брудершафт, один заказал двойной «дайкири», другой сухой «мартини». Один — игрок, заядлый преферансист, дамский угодник, впоследствии его называли «самым удивительным поэтом XX века», другой жил в постоянном ожидании бескорыстного чуда и рассматривал свою жизнь лишь как репетицию этого чуда, моделируя его с помощью своих чудачеств, что создавало сквозняк для молнии — открыта фрамуга — открыта фортка — открыты двери — формула приглашения — создание воздушного коридора — ожидание небесного гостя. Ситуация длилась, тянулась, терпение делало стойку, навостряло уши, ничего не происходило. Значит, надо отрокироваться: поменять шифоньер и оттоманку местами, длинноногую бронзу поставить на пол, а саквояж на подоконник. Чудо было алогично, по формуле совпадая с философским камнем, ожидание его окрашивалось эвристической мукой, он мечтал сойти с ума, ибо это тоже было чудом, он провоцировал пространство, полагаясь на приз — создавая рамку, начерно набрасывал композицию — оставался последний штрих, последний изгиб. Чудом была слава, бессмертие, метаморфоза, смерть. Смерть он любил. В ней томилось обаяние, кувырок через голову, непредсказуемое превращение, бескорыстный обман. Обоим помогали жены. Первой женой Дениса Ивановича была дочь еврейского джазового музыканта мсье Марселя, эмигрировавшего до революции, чтобы стать одной из главных достопримечательностей Парижа. Его дочь была глупа и хороша, как Жанлис. Напоминая не очень точную копию античной статуи. С этим он не мог согласиться. Оба обожали ходить по квартире голыми, проповедовали нудизм, ненавидели местные термы, где нагота корыстна. Брак их был странным и скучным: в основном они молчали, Денис Иванович музицировал на фисгармонии, она читала, он вставал, доставал из шкатулки уголь и помаду, начинал исправлять ее внешность, изрисовывал спину, грудь и живот — соски делал черными, вокруг лона изображал кровавую рану, живот бороздили волны. Затем садился перед ней на стул и начинал мастурбировать. Это было любимое занятие приятелей — мастурбировать в присутствии любимой женщины. Они не поклонялись Онану, они были шокированы вульгарностью окружающей жизни, которая оскорбляла их эстетическое чутье, они ощущали вызов — и отвечали на него. Человеческая любовь была банальна. Совокупление отвратительно по своей тривиальности. В нем не ощущалось ничего забавного. Оно было несовершенно и требовало исправления. Вид плачущей женщины возбуждал, но отчасти. Роскошный бутон лона то распускался, то сворачивался, покорные лепестки напоминали ловушку для чуда — на них можно было дуть, как на кошачий нос — нос морщился и фыркал. Денис Иванович замечал, что именно в подобные моменты голову посещают интересные мысли. Он обожал классификации и однажды разделил всех людей на четыре категории: 1) воспитанные интеллигентные люди, 2) невоспитанные интеллигентные люди, 3) воспитанные неинтеллигентные (как говорится, из простых), 4) невоспитанные неинтеллигентные (остальные обыватели). Искусство не занимало у него главенствующего места, на первом месте стояла попытка сделать свою жизнь, как делают стихотворение или музыку. Он исповедовал наивный, почти детский цинизм. Поэтому иногда высказывал такие мысли, которые приходят в голову каждому человеку, но которые человек чаще всего скрывает даже от себя, считая их неприличными, а если и высказывает, то из бессознательного внутреннего фарисейства старается облечь их в псевдопоэтическую форму. По сравнению с тем, что происходило в стране, их эскапады казались учтивыми реверансами общественности. Продолжалась борьба, которую вел с большевиками Сталин, этот чернокожий крещеный мулат с маргинальным и подвижным умом, благодаря лишь собственной сметливости выкупивший на волю себя и свою семью, хотя и не простил старому режиму ни своих унижений, ни унижений всей индейской нации, загнанной большевиками в резервации (его подлинным именем было Са Лин, что означает Красивый Вождь, на своей исторической родине он действительно был сыном индейского князя племени маурили, и вывезенный русскими конкистадорами в качестве игрушечного Карла для гарема жены Верховного правителя России, он только по ошибке остался не оскопленным; с возрастом шоколадная кожа стала более смуглой, и его убрали с глаз долой, разрешая обзавестись семьей и осесть на земле — знал бы Беринг, какой коварный подарок преподнес он родине! — что и позволило юному Са Лину сжиться духом с русскими аборигенами и после жестоко подавленного восстания Пугачева в очередной раз возглавить борьбу за независимость, а затем и против жидовской диктатуры Ленина, заставив-таки последнего опять эмигрировать в Индию, где тот вскоре умер во время припадка тропической малярии). В стране все кипело, бурлило, сын шел на отца, брат против брата, цветное большинство, несмотря на естественную отсталость, поняло, что это, верно, последний шанс обрести свободу, и повело нешуточную борьбу, надеясь обрести и права; Сталин успевал повсюду: он был полководцем, теоретиком, первосвященником; отправлял в день по сотне писем своим сторонникам; подбадривал приговоренного к смертной казни в еще удерживаемом большевиками Петрограде своего соратника и друга детства Нельсона Манделлу; старый прогнивший режим трещал по швам. На освобожденных территориях устраивалась новая жизнь. Наконец Россия смогла вздохнуть свободно, полной грудью. Была запрещена тайная дипломатия. Тайное стало явным. Парламент заседал два раза в неделю. Инициатива высвобождалась из-под гнета. Публичные дома стали любимым местом отдыха русских. Новая власть не поощряла проституцию, но и не хотела укладывать жизнь в прокрустово ложе. Власть, проповедовал Сталин, должна не управлять, а не мешать. Он был любимцем не только индейских племен или яицких негров, но многих русских, которым импонировало в нем все: смелость ума, ясность мысли, скромность — Са Лин не захотел селиться во дворце, предпочитал природу, волю и свою родную саклю в киргизских степях. Этот урожденный кочевник был красив, смугл и статен. О его физической силе ходили легенды, честность и прямодушие его превозносились. Собственного сына, обманом выманенного за рубеж, где из него хотели сделать главу оппозиционной партии архаистов, связанных с масонами и большевиками, он проклял, отдал под суд Совета Министров и плача согласился на его смертную казнь через удушение. Новая Россия не имела права на междоусобицы. Орды французов и поляков, как стаи голодных шакалов, только и ждали сигнала, чтобы кинуться через границу добивать раненого, надеясь на легкую поживу. Фракционная борьба прекратилась. Прекрасный оратор и военачальник, Троцкий тренировал своих самураев, любимец партии Бухарин редактировал «Правду».