Бог плоти - Жюль Ромэн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но интересующие меня факты касаются не столь абстрактной личности. Человек, с которым они приключились, не отличаясь от всегдашнего Пьера Февра, находился, однако, в особенном душевном состоянии и действовал при особенных обстоятельствах, так что нужно, пожалуй, принять это в расчет.
В описываемый момент мне двадцать шесть лет. В физическом отношении я переживаю довольно счастливый период (если не считать кое-каких мелочей). Вызываемые ростом недомогания остались далеко позади. Здоровье мое лучше, чем было в двадцать лет. Свобода взрослого человека еще не утратила своей новизны и продолжает нравиться мне. Я добросовестно пользуюсь передышкой, которую общество дает молодым людям между окончанием курса учения и временем, когда ответственность и труд тяжелым гнетом лягут на них.
Я занят делом, которое могло бы вызвать разочарование (состою комиссаром на большом пароходе, совершающем рейсы Средиземное море — Нью-Йорк). Но у меня нет еще чувства, что я умственно опустился, так как во многом сохранил заряд своих школьных годов и продолжаю много читать, почти работать. Кроме того, мое занятие нельзя назвать отупляющим. Оно очень живое и сопряжено с неудобствами. Оно сообщает повседневному существованию неустойчивое равновесие приключения. Оно поддерживает кругом постоянную суету, в которой так легко создаются товарищеские отношения, составляющие, пожалуй, главное счастье юности, но при вступлении в мир взрослых обыкновенно глохнущие. Вместе с тем, оно не превращает этих товарищеских отношений в искусственно замкнутый мирок (как, например, в армии), где культивируется незнание жизни, кастовый дух и ребяческое высокомерие. При постоянных сношениях с пассажирами я волей-неволей прихожу в соприкосновение с обществом, в одно и то же время и блестящим, и оригинальным, но недостаточно изысканным, чтобы внушить мне снобистские чувства и заразить своими предрассудками, обществом слишком текучим, чтобы в той или иной форме поработить меня, но где мой ум питается дарами этого потока людей, где моя любознательность не может уснуть, так как ее постоянно встряхивают, и где мои представления о жизни не подвергаются риску застыть слишком скоро, столько они получают поправок и опровержений. Но если бы даже наступил день, когда я готов был бы думать, что человечество состоит из мужчин в смокингах и декольтированных дам, моя служба очень скоро разубедила бы меня в этом, призвав на нижнюю палубу, в третий класс, где помещаются эмигранты (в описываемое время их перевозили еще в трюме) или же в отделении топок (тогда еще топили углем).
Таким образом, нельзя сказать, чтобы дело, которым я занимаюсь, было плохим или неинтересным. Его влияние на меня не было отрицательным. Оно сохранило во мне не представления, которые я имел в двадцать лет, а восприимчивость и творческую способность этого возраста, способность без больших для себя потрясений освежать содержимое своего ума. Оно позволило мне остаться свободным и веселым. Я очень далек от мещанского успокоения. Приступы важности не овладевают мной, когда я всхожу по лестнице.
Чтобы быть справедливым, надо признать, что это благотворное влияние имеет и отрицательную сторону. У меня, пожалуй, такая же свобода ума и такая же непринужденность, как и в двадцать лет, и я так же охотно воспринимаю новые идеи, но проявляю при этом больше тайной сдержанности. Живость, быть может, и осталась у меня и даже увеличилась, но пыл юности пропал. Любознательность сохранилась лучше, чем вера. Если во мне и произошел сдвиг, то в сторону скептицизма. Мой мир двадцатилетнего юноши лишен был, может быть, особых таинственных глубин (в моем характере нет склонности к таинственному), но вокруг его центра все-таки откладывались кое-какие прочные пласты. В двадцать шесть лет я их ощущаю значительно меньше или даже чувствую, как они куда-то ускользают. За шесть лет жизни на океанском пароходе перевидишь столько людей и столько вещей, что трудно свести все к одной системе осей. Кончаешь положительно паническим страхом перед упрощениями. (Нужно признаться, что когда удалось совершенно уничтожить вкус к упрощениям, лишение истины почти что перестанет быть тягостным. Между потребностью в простоте и потребностью в истине издавна существует тесная связь.) Склад ума физика с тревожной быстротой одерживает верх над складом ума математика. Недоверчивый псевдооптимизм, немного подсмеивающийся над собой, вытесняет оптимизм доверчивый. Начинаешь замечать, что большая часть человеческой деятельности расточается напрасно. Воочию убеждаешься, как в экспериментально установленном факте (а не принимаешь как парадокс, сказанный для острого словца), в том, что нравственность не имеет большого практического значения; что земными благами безмятежно и без серьезных неприятностей очень часто владеют явные негодяи и что очень скоро привыкаешь пожимать им руку. Убеждаешься также, что как бы ни глядеть на вещи, всегда остается обширное место для всяких нелепостей. (Вот, между прочим, одна мелочь, сама по себе не имеющая никакого значения, но которая действует как песок, попавший на зуб: буфетчик на нашем пароходе получает на каждом рейсе чистого барыша от четырех до пяти тысяч франков золотом, не говоря о разных темных доходах. Он зарабатывает приблизительно столько, сколько все офицеры парохода, вместе взятые. А между тем его положение не является случайным и не представляет собою пережиток какой-нибудь архаической привилегии. Он является составной частью хорошо обдуманной и, так сказать, новейшей системы. Он в полной зависимости от администрации, в других случаях мелочной и придирчивой. К тому же он глуп. Каждый раз, когда во мне поднимается возмущение против «установленного людьми порядка» или даже против «плодотворного беспорядка», я говорю себе: «А буфетчик?!»)
В двадцать лет у меня не было романтического представления о любви. Уже тогда я почти не был сентиментальным. Но все-таки, не вполне в этом признаваясь, я допускал, что рано или поздно любовь займет в моей жизни весьма значительное место и станет одной из наиболее интересующих меня пещей. В двадцать шесть лет этот взгляд не только не утвердился во мне, но, напротив, значительно поколебался от накопившегося житейского опыта. После всего сказанного вряд ли можно заподозрить меня в тщеславии. Никогда от меня не слышали, как от моего помощника, которого мне иногда приходилось будить в девять часов утра, чтобы он понаблюдал за уборкой парохода, и он открывал мне дверь с бледным лицом и всклокоченными волосами: «Голубчик, ты представить себе не можешь, сколько хлопот доставляет мне все это бабье!» Те, кого он так называл, были пассажирки I класса. Несомненно, некоторые из этих прекрасных дам предпочли любви вечной любовь временную. Даже когда к ним относились с уважением, которого они вовсе не требовали, соприкосновение с ними не укрепляло мистических взглядов на женщину и любовь.
Что же касается науки, то в этот период она сохраняет для меня всю свою интеллектуальную привлекательность. Но так как и в этой области энтузиазм питается иллюзиями, то мое увлечение наукой не похоже больше на культ, как это было у меня шесть лет тому назад. Я лучше вижу теперь, что в ней есть общего с игрой. Я даже сторонюсь тех прекрасных людей, которые, не требуя от науки раскрытия тайны вселенной, все еще ждут, что она создаст земное счастье человека. Современный пассажирский пароход — салон прикладной науки. И если он дает для сомнений о благотворных последствиях науки меньше материала, чем броненосец, то показывает, что на самом деле результат ее усилий есть лишь гигантский мельничный закром, поглощающий часы работы. Механизм превращения, прилаженный к основанию аппарата, изобилует блестящими решениями, но общий вопрос о продуктивности всей работы даже не ставится. Я быстро делаю подсчет в уме, и меня это забавляет. На пароходе мне случалось, следуя взором за какой-нибудь толстой дамой (во время пути ее от механотерапевтической комнаты до салона, по коридорам со стальными стенками и лифтам), вычислять, сколько часов работы гигантский мельничный закром науки позволяет этой внушительной представительнице современности поглотить в течение пяти минут, и я приходил к заключению, что Аттила или Меровинг довольствовались для своих личных надобностей четвертью этого количества.
И тем не менее этот двадцатишестилетний моряк свободен от тревог в настоящем смысле этого слова, нисколько не чувствует себя выбитым из колеи. Среди неизбежных ежедневных встрясок, он неизменно сохраняет прекрасное настроение духа, являющееся лучшим показателем внутренней сущности человека. Надо думать, что просочившиеся в него с разных сторон сомнения не заполнили еще всей его массы. На поверхности, правда, весьма явная ирония. Но под ней, должно быть, существует здоровая философия, которая, пожалуй, даже напряглась и подобралась для защиты. Обрезав кое-какую сентиментальную бахрому и кое-какие мистические хвосты — милые забавы юности, — она только лучше чувствует себя от этого. Выше я говорил о Вольтере. Вероятно, в этот именно период моей жизни я более всего был вольтерьянцем, если не буквально, то во всяком случае по умонастроению. Я думаю о Задиге и даже о Кандиде, где вызывающий и насмешливый скептицизм и все колкие выпады только охраняют весьма рассудительную мирскую мудрость. Да, это то самое, что происходит со мной. В двадцать шесть лет я больше ни во что не верю, в том смысле, когда верить означает оказывать доверие. Я больше не принимаю почтенных идей в свой дом по долгосрочному договору. Все этажи моего ума превращены в меблированные комнаты. Но здравый смысл благодушествует в подвале.