Мадонна с пайковым хлебом - Мария Глушко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но комната была цела, только в окне не было стекла; она спустилась по лестнице, усеянной кусками штукатурки, миновала красный от кирпичной пыли вестибюль, вышла на улицу. Того здания уже не было, оно превратилось в груду развалин, яркий прожектор с машины освещал их, там было светло как днем, стояло еще несколько машин, все было оцеплено, и Нина видела, как из двух шлангов смывали с тротуара кровь. Она закричала и побежала туда, ведь там была Галка! Ее не пускали, она рвалась и кричала что-то — ведь там была Галка!
Она не знала, сколько времени металась в крике, увидела Марусю и не удивилась, что Маруся здесь, а не в институтской сварочной мастерской — она там работала, сваривала противотанковые надолбы, и примчалась на институтской машине как была: в фартуке, с гарью на лице и под носом… Маруся увела Нину, а та все кричала: «Там Галка!» Маруся собрала вещи Нины и увезла ее в свою комнату, в общежитие в Бригадирском переулке. Они и стали с тех пор жить вместе.
…Нина вышла из метро, все еще чувствуя на лице подвижные и теплые, пахнувшие резиной струйки воздуха, и уже не садилась в трамвай, пошла пешком. Рваные лоскуты гари тучей носились над Москвой, — как будто стаи черных птиц закрывали небо, — оседали на крышах и тротуарах, порывы ветра сметали их к обочинам, прибивали к окнам домов. Нина увидала, что плащ ее и руки все в точечках сажи.
Она долго сидела в бюро пропусков, наконец ей дали телефон какого-то майора, она позвонила, и он сказал, чтоб ждала, никуда не уходила. Она думала, что ее позовут, но он спустился к ней сам, невысокий, коренастый, с усталыми, в красных прожилках глазами, велел показать документы. Она подала паспорт, он долго листал его вперед и назад, потом спросил: «А откуда видно, что генерал-майор Нечаев ваш отец?» Она пожала плечами, стояла перед ним, опустив голову, не знала, что сказать. «Ну ладно, — вздохнул он. — С июля ваш отец в действующей армии, но с начала октября сведений о нем нет». Она подняла на него глаза, полные слез: «Как — нет? Он погиб?» Майор медленно покачал головой: «Мы бы знали. Просто нет сведений, еще не поступили».
Она ушла, не зная, радоваться или печалиться. Где он? Что с ним? Лишь бы был жив! «Мы бы знали», — сказал майор.
Она решила съездить на Тишинский рынок. Своих денег уже не было, те, что в августе оставил отец, израсходовала и теперь заняла у Маруси тридцатку. Надо было устраиваться работать, и она устроилась в литейку стерженщицей — единственное, что умела по студенческой практике, — но работать там не смогла, от запаха формовочной земли ее тошнило, открывалась рвота. Маруся советовала сунуться куда-нибудь в канцелярию, но все учреждения и канцелярии свертывались, ее нигде не взяли.
Рынок был пустой, даже семечек она не нашла и побрела к шоссе Энтузиастов, забитому машинами и людьми. Никогда она не видела такого скопления людей, которые никуда не спешили, а с хмурыми лицами медленно текли по шоссе либо угрюмо стояли у обочин. Нина знала, что многие предприятия остановлены, их эвакуируют на восток, рабочим выдали вперед зарплату, и теперь, в ожидании эшелонов, толпы запрудили улицы и шоссе.
Медленно двигались машины — легковушки и крытые брезентом грузовики, — Нина стояла в гуще людей, стараясь из-за спин увидеть то, что видели другие. Там происходило что-то странное: вставшие цепочкой люди шли рядом с «эмкой», положив на ее крылья руки, и не давали ей вырваться вперед. Машина шла все медленнее, наконец остановилась. Кто-то рванул дверцу, оттуда вывалился лысый мужчина с белыми неподвижными глазами, он прижимал к животу маленький чемоданчик с таким Нина ходила на занятия. По чемоданчику ударили и выбили его, он упал, раскрылся, посыпалось что-то серебристо-светлое, Нина не сразу поняла, что это женские наручные часы. Десятки, может, сотни часиков, они ударялись об асфальт и отскакивали, и люди давили, растаптывали их ногами, а из машины через пыльные стекла испуганно смотрели на все это две женщины и мальчик; лысый стоял, уронив руки с тупыми пальцами, смотрел, как под каблуками с хрустом оседают, вдавливаются в асфальт миниатюрные пружинки и шестеренки.
Нина смотрела на испуганного мальчика в машине и жалела его, он не должен был ничего этого видеть и знать, иначе как же ему жить дальше? В ней что-то обмерло, она выбралась из толпы, постояла, привалившись к афишной тумбе. Хоть бы кто-нибудь объяснил ей, что происходит. Она, конечно, знала из сводок, что на западном участке прорвана линия нашей обороны, но все равно, то, что происходило, было непонятным и непостижимым… Зачем жгут архивы? Зачем бегут эти трусливые крысы? Зачем раздали все, что было в магазинах, так что теперь там, кроме горчицы, ничего нет? Зачем — ведь Москву ни за что не сдадут! Было обидно и больно, что жизнь, которая всегда казалась ей правильной и осмысленной, вдруг уродливо вывернулась наизнанку. Она посмотрела на свои часы — подарок отца, — они были точь-в-точь такие же, как те, ворованные, что хрустели под каблуками.
…Издали она увидела, как повели куда-то того лысого, награждая тумаками, и как жалко он озирался, закрывал руками голову.
Да, все это она пережила, а когда восстановился порядок, взяла и уехала. Зачем? Ей вдруг показалось, что никогда больше, никогда не вернется она в Москву, в ту прежнюю жизнь, которую не умела ценить. Может, та жизнь и ушла-то от нас в наказание за то, что мы не умели ее ценить, подумала она.
7
Желтый сноп света обшарил купе, и Нина, подняв штору, увидела огни. Не те мертвые, синие, которые ничего не освещали, а настоящие, яркие, и за вокзалом, в городе — праздничное море огней! Выходит, так далеко уехали от войны, что светомаскировка не нужна!
«Актюбинск», — прочла она на здании вокзала и решила выйти, вдруг удастся что-нибудь купить. Пробиралась по темному вагону к выходу, и все, кто не спал, бежали к дверям — туда, в совсем другой мир, светлый и радостный, так похожий на довоенный!
Но он лишь издали казался таким.
Нина шла вдоль перрона и видела ту же, ставшую привычной картину: забитый вокзал, скопление людей и те же клочки бумажек с объявлениями на коричневой стене здания: «Ищу…», «Прошу…», «Потеряла…».
Нет, от войны нельзя уехать. Куда ни беги, она догонит.
Прямо на перроне, неподалеку от вокзала, Нина увидела навес с длинным дощатым прилавком, вдоль него тянулась очередь, а по ту сторону орудовали черпаками женщины в белых куртках поверх пальто.
Наверху под самым навесом, лампочки освещали крупные белые буквы: «Коммерческие обеды». Она пристроилась в хвост длинной очереди, стояла, оглядываясь на поезд и не надеясь, что успеет поесть.
Было холодно, изо рта вырывался парок, завиваясь в кудрявое облачко, оно тут же сливалось с другими облачками, от этого казалось, что над очередью нависла бахрома тумана. Сюда к ней доносился запах кислых щей, она давно не ела горячего, и от этого запаха, от исступленного желания вот сейчас же съесть миску щей сводило скулы и кололо в висках. Опять оглянулась на поезд, он мертво стоял на первом пути без паровоза, и Нина подумала, что, может быть, все-таки успеет, только бы не кончились эти обеды. И за ней уже протянулся длинный хвост, это успокаивало: значит, обеды еще не кончаются — не будут же люди стоять зря?
В конце увидела Халиму с детьми и отвернулась. Что-то тягостно заныло в ней, она знала, что должна, обязана поменяться с ней очередью, ведь там дети… Но она знала также, что ни за что не сделает этого, не сможет. Если она встанет в самый хвост, ей не хватит обеда или тронется поезд… А если не съест этих щей, упадет тут же, на месте.
Медленно, шаг за шагом продвигалась к раздаче, уже было совсем близко, она видела, как старик взял, обжигая руки, алюминиевую миску, над которой плывет пар, отошел с нею на край прилавка и стал есть. И Нина уже не оборачивалась к поезду, забыла и про поезд, и про Халиму с детьми, у нее тряслись руки, она никак не могла достать из сумочки деньги. Наконец-то в руках ее тяжелая горячая миска, она окунула лицо в густой пахучий пар — у нее даже дыхание перехватило.
Хлеба не было, его с обедом не давали, и она жадно, задыхаясь, черпала гнутой ложкой самую гущину — кислую капусту, в которую были добавлены мелко нарезанные зеленые помидоры, — и не имела терпения жевать, проглатывала как есть, замечая, как быстро тает содержимое миски. Потом в эту же миску шлепнули ложку соевой каши и два кусочка мяса — такая роскошь! — она теперь ела неторопливо и все боялась оглянуться.
Встав боком, увидела, что подают паровоз, но не уходила, ей надо было убедиться, что дети Халима успеют доесть. Ей стало легче, как будто сняли с головы тугой железный обруч, но теперь мучила совесть, как всегда, когда она совершала заведомо ложный шаг. Вспомнились недавние слова Льва Михайловича — «есть предел, ниже которого падать нельзя», — но как удержаться на этом пределе?..